Детство. Пока принадлежит нам самим, мнится вечным дивом без конца и края. А станет детством детей наших — вдруг обернется недолговечным огоньком спички: не успело зажечься, посветить — ан уж и пальцы обжигает.
Вот и не заметил, как минуло твое, а попробуй охвати памятью все целиком! Не могу. Лишь отдельные кусочки, как разноцветные стеклышки в ярко-зеленой траве.
Первый твой конфликт с братом Егором… Этого ты запомнить еще не мог.
Время около полудня. У мамы стирка, а от твоей качалки не отойти: скандалишь, крутишься с боку на бок. Поручила Егору покачать с полчасика. Он качает. Лицо недовольное, осуждающее: как это можно скандалить так долго? Попробуй втолковать ему: какой, мол, с тебя спрос, если едва годик минул. А ему скоро четыре.
Ты скандалишь. Егор качает. И все больше сердится, наверно. Р-раз — д-вв-а… Р-раз — д-вв-а…
Впрочем, как он там качал, не видел никто: мама стиркой занята в кухне. И вдруг слышит какой-то шум в комнате, будто падает что… И густой — потому что дуэтом ― рев. Метнулась в комнату. Ты ревешь на полу во всю силу своих легких: ушибся. Ревет Егор от испуга. И мама, заставшая все это, заплакала тоже.
А второй ваш конфликт, наверно, ты помнишь. Из-за дров.
Мы запасали их летом. Вывозили из леса к дому, и тут я за лето испиливал их лучковой пилой. Один. Раскалывал, складывал в поленницу… А в то лето пилой завладел Егор; ему шел тринадцатый:
— Папа, теперь пилить буду я. Не думай — управлюсь.
И действительно управлялся. Только самые толстые чурбаки я не позволял ворочать. Но и это он вскоре ухитрился делать сам — «не пупом, а умом». Приспособил обрезки жердей вместо рычагов и так наловчился в этом дровяном ремесле-, что за день успевал разве чуточку меньше моего. Стоит, орудует лучком — до пояса голый, глаза блестят, лоб и уши в смоле, а по спине, кофейной от загара, мраморные разводы — пыль с потом перемешалась.
А тут как-то пилой завладел ты. Потихоньку. Навалил нетолстый кругляш на козлы — и пошла работа. Но на звук пилы выскочил из дома Егор…
Я застал вас в схватке. Вцепившись в лучок, вы сопели и топтались возле козел, никто не собирался уступать.
— Кто позволил? Кто позволил? — твердил Егор, отдирая тебя от лучка.
Ты не отдирался. И все тянул пилу иа себя, повторяя сквозь уже подступающие слезы:
— А ты что за барин? Каждый день все ты да ты! Пусти! Я тоже буду.
— Кто позволил?..
— Пусти!..
Я вышел в самую пору: уже всерьез пахло дракой, за которую, если б и состоялась, вряд ли стоило бы наказывать — повод уж больно благородный. Просто я попытался вам втолковать, что работа — святое дело, что надо все сообща и в согласии, и тут же предложил разделение труда.
С того дня вы оба ходили перепачканные смолой, потные, пыльные и счастливые.
Кажется, именно с того дня между вами и установились те благотворные отношения, в которых, кроме кровного родства братьев, очень скоро пробились начала будущей — мужской — дружбы. Впрочем, зарождалась она еще раньше — в игре.
Егор обожал автомобили. Из игрушек признавал одно — автомобиль. Из книжек — только про автомобили. В четыре года уже просто не существовало неизвестных ему автомобильных марок — мне и половину не запомнить. Как-то, не дозвавшись его к обеду, мы ушли на розыски и набрели на нашего «автомобилиста» в соседнем квартале. На взгорке стоял военный студебеккер. Под ним лежал на спине шофер — разбирал задний мост. А рядом, на боку, подперевшись локтем, расположился на травке Егор. Весь в солидоле, он принимал от шофера болты и гайки. И сиял от счастья и гордости. Потому что не представлял блаженства выше, чем — любой грязноты! — возня с машинами. Ими он грезил. Вдруг пустая тарелка за обедом превращалась в баранку. А то носился по улице, крутя перед собой поржавелую крышку от старой кастрюли: урчит, фыркает, бибикает. Передалось и тебе…
Я соорудил вам из фанеры большую кабину — пусть поменьше, чем у грузовика-трехтонки, но в ней вы свободно помещались вдвоем. С дверцами, с ветровым стеклом, точнее, с местом для стекла, с капотом, с баранкой. Да еще с мягким сиденьем внутри, которое можно вынимать, если случится залезать под машину при всяких там дорожных ремонтах. Правда, не было у вашего грузовика ни колес, ни кузова, но то уже сущие пустяки — было б воображение.
Комната — это тракт. Посредине кабина. Егор садится за руль, хлопает дверцей, говорит строго:
— Поторопись, а то уеду. Ты послушно торопишься, хотя твердо знаешь: никуда он без тебя не уедет — во-первых, будет отчаянный рев, во-вторых, шоферу без грузчика не житье, а сущая мука. Ты забираешься на сиденье рядышком. Рукавом протираешь воображаемое стекло (кто, кроме тебя, позаботится о шофере!). Шофер Егор дает газ, урчит что есть мочи. И вы мчитесь по тракту. На подъемах, когда мотору особенно тяжело, урчать разрешается и грузчику. Но бибикать может только шофер.
Потом вдруг у вас что-то ломается: лопается шина, летит задний мост или кончается бензин. Тогда и начинается самая что ни на есть романтика — утомительный ремонт «среди дороги и ночи». Вы накачиваете колесо, возрастающая упругость которого проверяется ударом Егоровой пятки в крашеный пол. Или разбираете и чините тяжелый и грязный задний мост. Или меняете рессору. Потом Егор копается в моторе, а ты из кабины должен подсасывать бензин…
Все всерьез.
— Гоша, ты можешь остановить ненадолго автомобиль? — спрашивает из кухни мама. — Если можешь, останови и поди сюда на минутку.
Крикнув: «Погоди, только вот откачу к кювету!» — Гоша останавливает свой грузовик, но мотор не выключает. Пересаживает тебя за баранку и говорит:
— Держи вот так. Не спускай с тормозов. Сумеешь?
— Сумелю, — покорно отвечаешь ты. И сидишь за баранкой. Нажимаешь на тормоз, как велено. И неистово урчишь, изображая нетерпение мотора.
Иногда на помощь прихожу я — если взаправду заело педаль, свернулась баранка или еще там что. Я уже, так сказать, ремонтная база. И главное — даже на секунду не утратить иллюзию взаправдашнего дела.
— Смотри там, — говорю Егору, — не включи мотор, не то руку мне придавишь.
— Не бойся, не маленький, — степенно отвечает он.
Или тебе говорю:
— Перекрой краник, а то бензин капает.
И ты, с серьезным лицом и даже лоб наморщив (туговато крутится этот самый краник!), поворачиваешь воображаемую ручку и спрашиваешь:
— Ну как, теперь не капалет?
Это не игра, это работа. И это великое счастье, потому что работа становится неотступным делом самого детства.
Потом она обернется для Егора призванием.
И не из нее ли (кто знает!) сложится позже главное убеждение твоей жизни, что человек должен уметь все?
Твоя первая школьная зима. Путь до школы не близок — в центр поселка. Мы боимся, что ты, от рождения склонный к болезням, остудишься на льдистом ветру — помнишь, какие там ветры бывали? А еще боимся, что заманит поселковый пруд — побежишь по льду да провалишься. И наказываем настрого: сразу из школы — домой, и на пруд ни шагу.
Но вот тебя почему-то долго нет с уроков. Ждем час, ждем полтора… Находим, конечно, на пруду. Видим издали: поднимаешься по береговому склону, в охапке огромный кусище льда. Раскраснелся. Отдуваешься. И шагаешь, шагаешь в кручу. Дотащился до кромки спуска, лихо оседлал льдину и — вниз, только звон пошел.
Ты не знал, что мы уже на берегу. Выглядишь виноватым, но в глазах, в улыбке — гордость: доказал мальчишкам, что можешь, как они.
…Закрою глаза и, как сейчас, вижу: из алой мглы мне навстречу взбирается по береговому склону счастливый от усталости мальчонка с большущей краюхой льда в охапке. В ту первую школьную зиму ты часто болел. Бронхоаденит. Воспаление легких. Потом опять. Потом еще и еще раз… Без конца.