А потом про Веру стала рассказывать:
— С Романом они дружны давно. Жили в одном дворе, учились в одной школе, вместе ходили в кино и на «Динамо»: обыкновенно все. Поступили в разные институты, но встречались по-прежнему; как бы ничего не изменилось…
Задумалась. А потом на лице появилась улыбка. И заговорила снова:
— Нынче весной мы с Михаилом Самойловичем съехали на дачу: у него ранний отпуск, а я — с ним, конечно. Роман остался в Москве сдавать сессию. Раньше мы расставались только раз, когда он ездил в пионерский лагерь. Но там воспитатели, вожатые, питание — все. А здесь — совсем один в большой квартире. Не выдержала я. Через неделю приезжаю в Москву, захожу домой, почти сталкиваюсь с ним в прихожей; уходит в институт. Смотрю, на нем та же белая сорочка, в которой он оставался. Она единственная у него, из шелкового полотна, очень красивая: для выхода под костюм. Сейчас в чемодане лежит. Спрашиваю: ты не носил ее?
— Носил, — отвечает.
— И такая чистая? — удивляюсь.
— Чистая.
— Но она же глаженая только что!
— Глажена. — И не выдержал. — Не только что, а вчера. Вера постирала. И погладила потом. Не просил я ее об этом.
И покраснел.
Роман не умеет обманывать. Он, конечно, сказал всю правду. И застеснялся. Застеснялся совсем по-новому, впервые в жизни.
— А как ты питался? — спрашиваю.
— Хорошо. Дома.
— Что готовил?
— Все. Вера готовила.
— Вера! Опять Вера! — вспомнила тогдашнее свое удивление Александра Григорьевна. И объяснила: — Верочка Инютина!.. Вы представить себе не сможете. Единственная дочь крупнейшего инженера-физика, студентка музыкального института Гнесиных, хрупкая, с тонкими пальчиками, давно осознавшая свою красоту и власть над мальчишками, в том числе и над моим Романом, девушка, привыкшая к поклонению! Я знала, что у Инютиных живет домашняя работница, так как мать Веры очень больна, и уже давно. Я была ошеломлена так, что могла только сказать:
— Хорошо стирает.
— Она и готовит хорошо.
Роман хотел сказать об этом, как об обыкновенном, но у него не получилось: слишком видна была его гордость за Верочку. И он снова покраснел. Я не сдержалась:
— Лучше, чем я?
— Нет, конечно. Но и не хуже.
— Значит, я теперь уже не так нужна, — сказала я. — Честное слово, мне стало грустно после его слов. Потом спросила: — Могу ехать обратно к папе?
— Да, можешь, — ответил он. — Но помни, что ты нужна, всегда нужна мне. И Вера — тоже.
Александра Григорьевна сказала это ласково. И помолчала. Видно было: вспоминает.
— Я видела тогда глаза Романа. Видела, как он любит меня, как надеется, что я пойму его правильно. И еще поняла: пришла к моему Роману любовь, отныне он будет делить себя на двух женщин… А потом увидела безупречно отглаженный воротничок сорочки, его самого, спокойного, такого же домашнего, как и до нашего отъезда из Москвы, только повзрослевшего, и мне стало спокойно на душе. Все-таки любовь — это удивительно! Мы думали когда-то, что самая красивая любовь была у нас. Оказывается, у наших детей она еще удивительнее. Но самое главное — она делает людей лучше. Правда, лучше. Раскрывает в них совершенно неожиданное. Я убедилась в этом. Верочка в письме успокаивает меня: мама, пишет, я знаю, чувствую, все будет очень хорошо. Вы, пишет, даже не знаете, как хорошо!.. Я верю ей. Очень верю.
В этом месте наша Варвара Ивановна вздохнула.
В комнате наступило молчание, будто там ни души.
— Да, — грустно сказала Варвара Ивановна, — каждая любовь разная…
— А как они, ваши-то? — перебила ее мама, обращаясь к Александре Григорьевне. — Жили по-вольному, что ли? Без закона или как?
Александра Григорьевна смутилась, но ответила:
— Не знаю. И не могла бы их спросить об этом. Все может быть.
— Как же это?
Я слышал по голосу, что мама не понимает ее, но хочет понять.
— Как вам ответить, — рассуждала Александра Григорьевна. — Знаю, верю: любят они друг друга. Значит, все у них так, как нужно. Если любовь ненастоящая, она рано или поздно покажет себя: либо не выдержит времени, либо споткнется об измену и кончится пустотой для обоих. А в любви большой, единственной всегда все образуется. В ней может быть только утрата: человек вдруг остается один. И ему уже не для кого жить. Это самое страшное для того, кто любит. Это как смерть. И по закону или не по закону была такая любовь — это уже не имеет значения. — И вдруг сжала ладонями виски. — Ах! Эта проклятая война!..