— А куда деваться, Александр Павлович? Может, работа-то и есть для них спасение. Что ни говори, а работающему ломоть-то хлеба потолще. Опять же, руки хоть и ребячьи, а делу польза. Мужиков-то совсем редко стало. Вот и встают на их места: в жизни нашей всю дорогу так. Да и карточка на килограмм, хоть и бумажка, а впрок, может, работника готовит.
— Все понимаю, Афоня. Все. — И вдруг стер с лица задумчивость улыбкой. — Твои-то дружки мокроносые как, повеселели?
Афоня смутился. Потом заговорил:
— Я-то что? Власти у меня нету. Кормить мне их нечем. Так уж, вроде игры. — И вдруг сам улыбнулся по-детски. — Пастухом ребячьим прозвали. А трава-то не шибко дорогое угощение, сам понимаешь.
— Вот тут я с тобой не согласен, — сказал Завьялов. — Не в траве дело. Если ребятню убережем, большую благодарность людскую получим, а то я всей России. Вон сколько народу тратит она нынче… Вот так-то, друг мой дорогой.
…Уходили из рощи вместе. Шли рядышком. Один — мужчина крупный, в самой поре, широкоплечий, с походкой твердой, неторопливого крепкого шага. Другой — меньше ростом, ссутулившийся раньше времени, старался поспеть за первым и чаще, чем обычно, опирался на палку. Он о чем-то говорил, показывал в сторону рукой и часто поправлял на голове всклокоченную старую шапчонку.
А в роще хозяйничало солнце, высвечивая на земле золотые дорожки, перебирая теплыми руками ветви берез, обиходя до сахарной белизны их корявые стволы. И только когда долетал сюда протяжный крик паровоза, уводившего новый эшелон, березы едва приметно вздрагивали, словно от внезапного озноба. А потом опять затихали.
Над приютившимися под кронами могилами струился изумрудный свет.
9
Осень наведалась ранними дождями.
Купавинцы крепко запоздали с сенокосом. Но не успели косари перевернуть первые валки, как мелкий дождик-сеянец прибил их к земле. Хотели переждать его в шалашах, да не тут-то было. Не прошло и суток, как зловредная мокреть проникла и в шалаши, выжила из них людей. Облегчая подступившую злость матерками да проклятьями, косари взялись за литовки. Валили траву с обреченной остервенелостью, так, что от мокрых рубах исходил пар. Неделю изводил душу муторный дождь. Потом выглянуло умытое солнышко, сразу припекло, словно хотело наверстать упущенное. Уже после полудня валки подсохли. Трава хоть и потвердела, но осталась зеленой, даже духу не потеряла. Ближе к вечеру вышли ворошить.
И сразу охватила забота: внизу под валками стояла вода, а сено подернулось глянцевитым желтоватым налетом.
«Почернеет… Как пить дать почернеет!» — думали про себя и боялись сказать вслух.
Сена́ не удались.
А что поделаешь? Погода, она как дурная лошадь: в котором месте понесет — не угадаешь, а когда уж понесла, так не остановишь.
Шабашили без веселья. Перед дорогой с полдня захлопотали с приготовлением последнего обеда.
Невзначай всех развеселил Степан Лямин. Его еще раньше отправили верхом на ближнюю выселку за молоком. Проезжая низкими лугами, Степан приметил журавлей, сумел, скрываясь за копнами и кустарниками, подъехать к ним поближе, а потом хлестанул свою Каурую изо всей силы:
— Ну-ка, взыграй, старуха!
И Каурая, взлягнув пару раз, выровнялась и ходко рванулась к журавлиному табунку. Всполошившиеся журавли замахали крыльями. Но не умели они взлетать сразу и, как положено им на роду, побежали сначала. И тогда Степан вытянулся вперед, что есть силы размахнулся длинным хлыстом, и через мгновение свистящий сыромятный жгут змеей охватил журавлиную шею и поверг длинноногого красавца на землю.
Степан принялся за охоту. Часа через полтора добыл еще одного и вернулся в стан с опозданием, но, к неудовольствию всех, веселехонький. Каурая под ним едва переставляла ноги, но Степан этого не замечал. Еще подъезжая, крикнул:
— Барский обед везу!
Скоро выобихоженные журавли уже варились в большом казане, накрытом круглой жестяной крышкой.