12
Снег уже согнало, и земля лежала размокшая, тяжелая. К вечеру немного приморозило, дневную грязь схватило.
Афоня собирался в очередной поход. Три свертка приготовленные лежали на топчане. Но прежде чем уложить их в старую брезентовую сумку, еще раз проверил — все ли сделал так, как надо. И почувствовал, что устал. Присев на топчан, повалился к стене и на минуту закрыл глаза. Боль в пояснице постепенно унялась, и шевелиться не хотелось. Мысли путались. Удивляясь себе, долго соображал, как лучше идти сегодня, чтобы не делать лишнего конца.
— Нехорошо… — мысленно упрекнул себя за слабость.
Никуда не денешься, понимал, что сдает. Последнее время, когда ночами находила короткая дремота, сразу начинали одолевать сны, а может, видения. Потому что и не спал вроде: чувствовал, что сидит на завалине магазина, держит в руках берданку, слышит, как маневрирует где-то близко паровоз, и в то же время видит себя у кого-то в гостях до войны, будто сидит за столом, уставленным разной едой, и не может выбрать, чем закусить поднесенную рюмочку водки. И пить неохота, а отказываться в гостях неловко.
Стряхнул дремоту и сразу почуял боль в пояснице.
— Вот окаянная! — проворчал про себя.
Вышел из сторожки, поплотнее притворил дверь. Постоял, подышал вечерним воздухом и, опираясь на палку, двинулся в сторону бараков. Ноги слушались плохо, сгибались в коленках, как резиновые: сказывался отек. Поэтому, завидев оградку, останавливался, наваливался на нее, пережидая ломоту в суставах. Ходьба отнимала все внимание, но стоило остановиться — и сразу подступала дремота, а вместе с нею приходили новые думы, воспоминания. Вот и теперь подумал, что годы берут свое, и уже не всякую яминку одолеешь, да что яминка!..
И встала на миг перед глазами родная Рязанщина…
Рано кончилось Афонино детство. С японской не вернулся отец. Пришлось после первого класса уйти из церковноприходской школы. Нанялся в подпаски, но едва продержался лето, потому что плохо бегал Афоня — определили плоскостопие. Летом кое-как перебивались с матерью огородишком да случайным приработком, а зимы почти каждый год заставляли надевать нищенскую суму.
В солдаты Афоню не забрили по той же причине — изъян в ногах. В германскую нужда придавила совсем. Не спасла от голода и революция, потом захлестнула Рязанщину антоновщина, мятежи… Кто выжил — не ведал. А когда пришел в себя, оглянулся и увидел, что молодость-то давным-давно прошла. Кое-как подправил избенку, прибрал усадьбу. Потом вывернулись с матерью на телушку, через год стали с коровой. Полегчало…
А для жениха посчитал себя перестарком. Так и остался один.
…Голодная зима тридцатого года сразу отняла достаток. Когда начал падать скот, Афонина мать и слышать не хотела о том, чтобы нарушить корову: держалась за молоко. Но ушли сено и солома, скормили незаметно крышу с конюшни, пропустили время, не прирезали корову. Пала. Не нужна стала и конюшня, сиротливо глядевшая в небо голыми стропилами. Афоня начал разбирать ее на дрова, потому что мать, не поднимавшаяся с постели, все время мерзла. Истерзавшая себя укорами за нехозяйственность, она умерла вскоре после Нового года.
Тихо стало в избе.
Умирали соседи, но особенно жалко было ребятишек, о которых он втайне мечтал про себя: они уходили из жизни беспомощно и грустно.
Лег в те поры Афоня на холодную кровать в пустой избе и решил умереть. Сколько дней лежал — теперь и не вспомнить.
Но вот прилетел на порог открытой двери скворец. Громко чвыркнул, ударил крепким клювом по зерну, застрявшему в щели. И увидел его Афоня.
Весну увидел. И захотелось ему жить. Поднялся, по стене добрался до двери, вылез из избы.
Лежал на крылечке, пригретом солнцем, и смотрел в небо. А там, в высокой бездне, как молодые барашки, гонялись друг за дружкой белые облачка. В огороде на высоком шесте в старом скворечнике хлопотали скворцы, выкидывая прошлогодние перья: обиходили дом для жилья. С огорода тянуло проснувшейся землей.
На срубе колодца сиротливо стояла деревянная бадья. Долго смотрел на нее, потом поднялся, шатаясь дошел до нее, опустил в колодец. Едва вытащил наверх, расплескал почти половину. Глотнул воды, туг же сел отдыхать.
А потом, отвязав бадью от веревки, вышел с ней на деревенскую улицу. Опираясь на палку, двинулся на пашню. Идти становилось все труднее, лапти облепила жирная земля.