Мне не понравилась появившаяся у него на лице улыбочка.
– Да, это верно, – начал свои пояснения сержант, – что, будучи безымянным, вы не можете совершить преступления и что правая рука закона, невзирая на степень вашей криминальности, не может вас и пальцем тронуть. Все, что вы делаете, – это ложь, и обман, и иллюзия, и все, что с вами происходит, – это на самом деле неправда, потому что с вами ничего происходить не может.
Я кивал головой в знак полного с ним согласия.
– По этой причине, – продолжал вести свои разъяснения дальше сержант, – мы можем взять и повесить вас, и оставить вас висеть до полного исчезновения в вас признаков жизни, а поскольку с вами так или иначе ничего происходить не может, то вы вроде как и не будете и повешены, а раз так, то не нужно делать никаких записей в книге регистрации смертных казней и смертей. Та смерть, которой вам придется умереть, вовсе даже и не смерть – сама по себе смерть, так или иначе, феномен, в лучшем случае, ничтожный, – а просто антисанитарное состояние, временно имеющее место на заднем дворе, некое несуществующее ничто, нейтрализованное, отмененное и признанное недействительным через асфиксию, лишение воздуха и перелом спинного хребта в шее. Вот если я скажу, что вас, так сказать, пристукнули на заднем дворе, и это не будет являться ложью, то точно также будет правдой сказать, что ничего вообще с вами и не произошло.
– Иначе говоря, если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что раз у меня нет имени, то я не могу умереть, а раз так, вас нельзя привлечь к ответственности за причинение мне смерти, даже если вы и в самом деле меня убьете?
– Да, в целом вы представили дело правильно, – сказал сержант.
Я почувствовал такую глубокую печаль и потерянность, что на глаза навернулись слезы, а в горле стал комок непередаваемой, мучительной и трагической жалости к самому себе. И одновременно я ощутил со всей остротой каждую живую частицу своего существа, жаждущую жить. Жизнь, во всей ее реальности, билась, почти с болезненной напряженностью, в кончиках моих пальцев, я, как никогда ранее, остро воспринимал прекрасную реальность своего теплого лица и живую подвижность своих конечностей, преисполненных собственной жизни, и энергично бегущую по моим венам здоровую, красную кровь. Мысль о том, что придется со всем этим расстаться безо всякой на то веской причины, что эта маленькая вселенная должна рассыпаться и стать прахом, была столь тосклива и горька, вызывала столь траурную жалость к самому себе, что и думать о том, что о ней надо думать, было непереносимо тяжело.
Следующим важным событием, произошедшим тогда в комнате, было вхождение в нее полицейского МакПатрульскина. Грузно войдя, он почти строевым шагом направился к стулу, уселся на него, вытащил свой черный блокнот и принялся просматривать записи, сделанные им собственноручно, губы его при этом вытянулись вперед и стали похожи на затянутую веревкой горловину мешка.
– Ну что, снял показания? – спросил сержант.
– Снял, – скорее промычал, чем ответил МакПатрульскин.
– Хорошо, читай их вслух так, чтобы я слышал, читай до тех пор, пока я все не услышу и не сделаю умственные сравнения во сокровенной части моей, сокрытой от взоров внутренней головы.
МакПатрульскин зорко всмотрелся в свои записи[37].
– Десять целых, пять десятых, – объявил он
– Так, значит десять целых, пять десятых, – повторил сержант. – А каково было показание по лучу?
– Пять целых, три десятых.
– А по рычагу?
– Две целых, три десятых.
– Две целых, три десятых? Это высоко, – задумчиво проговорил сержант. Он вставил костяшки кулака к себе в рот между желтыми зубами, похожими на зубья пилы, и погрузился в тяжкий труд проведения сравнений в уме. Через несколько минут лик его прояснился, и он обратился к МакПатрульскину:
– Зарегистрировано ли падение?
– Легкое падение в пять тридцать.
– Пять тридцать? Это довольно поздно, если падение было небольшим... А ты засыпал уголь в отверстие?
– Засыпал, – сообщил МакПатрульскин.
– Сколько?
– Три с половиной килограмма.
– Правильно засыпал?
– Правильно, как положено.
– А почему только три с половиной, а не четыре?
– Три с половиной было вполне достаточно. Ведь, помнишь, показания по лучу на протяжении последних четырех дней постоянно падали. Я попробовал затвор, но он был закрыт плотно и совершенно не болтался.
– Я бы все-таки положил восемь, но если затвор прочно закрыт, тогда можно считать, что нет места для боязливого беспокойства.
– Абсолютно никакого, – подтвердил МакПатрульскин.
Сержант вычистил лицо от каких бы то ни было следов раздумий, поднялся со стула и похлопал своими пухлыми руками по нагрудным карманам.
– Ну что ж, – пробормотал он, наклоняясь, чтобы прицепить защепки на брюки у щиколоток. – Я отправляюсь туда, куда я отправляюсь, – сообщил сержант, обращаясь вроде бы и ко мне, и к МакПатрульскину, – а ты выйди со мной на пару минут наружу в экстерьер, – добавил он, на этот раз обращаясь непосредственно к МакПатрульскину, – и я тебе сообщу нечто, касающееся недавно имевших место событий в официальном порядке.
Они вышли из комнаты, оставив меня в грустном и безрадостном одиночестве. МакПатрульскин скоро вернулся, но в его отсутствие, хотя длилось оно весьма малое и совсем непродолжительное время, я чувствовал себя очень сиротливо. Войдя в комнату, МакПатрульскин тут же дал мне помятую сигарету, которая, когда я взял ее, еще сохраняла тепло его нагрудного кармана.
– Надо полагать, что вас все-таки того, вздернут, – учтиво сказал он.
Не будучи в состоянии промолвить и слово, я лишь закивал головой.
– Неподходящая пора года для этого, будет стоить бешеные деньги, – сочувственно сообщил мне МакПатрульскин. – Вы даже себе представить не можете, сколько сейчас дерут за доски.
– А что... просто дерево... с большими ветками, не подошло бы? – полюбопытствовал я, поддавшись пустой и ненужной прихоти проявить чувство юмора. Удивительно, что меня послушался мой язык.
– Нет, это было бы неприлично, но я доложу сержанту Отвагсону в приватной беседе о вашем любезном предложении.
– Спасибо.
– Могу вам сообщить, что последнее по времени повешение в нашем округе имело место тридцать лет назад. Тогда повесили исключительно известную личность по фамилии МакДэдд. Ему принадлежал рекорд – более ста миль на одной шине без единого прокола. Но из-за этого он и попал в неприятное положение. Нам пришлось повесить велосипед.
– Повесить велосипед? – воскликнул я, пораженный.
– Дело было так. МакДэдд точил зуб на человека по фамилии Фиггерсон, острый зуб, и было за что, но к этому Фиггерсону и близко не подходил. Он понимал, чем это может закончиться, но однажды, при удобном случае, измочалил велосипед Фиггерсона ломом. Тут уж, конечно, без драки обойтись никак не могло, и МакДэдд с Фиггерсоном схлестнулись и крепко подрались, ну и этот Фиггерсон – такая темная, в общем, личность, все в очках ходил, и на лицо темен, и волос смоль, – в общем, этот Фиггерсон не дожил до того момента, чтоб узнать, кто же в этой драке победил. Похороны и поминки были первоклассные, и похоронили его вместе с его велосипедом. Вам когда-нибудь доводилось видеть гроб велосипедных очертаний?
– Нет, не доводилось.
– Могу вам сказать, что сделать такой гроб – ох как непросто. Тонкая работа нужна. Только первоклассному столяру справиться, и ведь надо было все сделать не на тяп-ляп, а солидно – тут тебе и руль, и педали, и все прочее. А убийца был, можно сказать, закоренелый преступник, и мы долго не могли его поймать, никак не могли узнать, где он себя прячет, по крайней мере свою основную часть. Нам пришлось арестовать его велосипед в придачу к нему самому, а перед тем мы целую неделю держали их под скрытным наблюдением, хотели точно выяснить, где именно находится главная часть МакДэдда. Нам нужно было удостовериться, не пребывает ли большая часть велосипеда в брюках МакДэдда pari passu – вы ухватываете смысл моих высказываний?
– Рассказывайте, рассказывайте, что же дальше произошло?
– Сержант вынес свое решение после целой недели наблюдений, а его положение, надо вам сказать, было болезненно до крайности, потому что он близко приятельствовал с МакДэддом, не в рабочее время, конечно. Сержант признал во всем виновным велосипед, ну и велосипед повесили. В регистрационной книге мы сделали запись nolle prosequi в отношении другого обвиняемого. Сам я на экзекуции не присутствовал, потому что я весьма чувствительный человек и желудок мой исключительно реакционный[38].
37
Благодаря тому, что мне случайно, но очень быстро удалось просмотреть записи полицейского МакПатрульскина, я имею возможность привести цифры показаний, снятых за неделю; по, надеюсь, вполне очевидным и понятным причинам цифры произвольны, но реально отражают изменения:
первичные показания: 10,2; 10,2; 9,5; 10,5; 12,6; 12,5; 9,5
показания по лучу: 4,9; 4,6; 6,2; 4,25; 7,0; 6,5; 5,0
показания по рычагу: 1,25; 1,25; 1,7; 1,9; 3,73; 2,5; 6,0
причины понижения (если таковые имеются) по времени: свет 4,15; свет 18,6; свет 7,15 (со сгустками); ноль; тяжелый 21,6; чернота 9,0; чернота 14,45 (со сгустками)
38
МакПатрульскин имеет в виду, что его желудок реагирует на всякие неприятные вещи, иначе говоря, производит слово «реакционный» от слова «реакция» в значении «реагирование».