После этого заявления МакПатрульскина на некоторое время наступила тишина.
– Которая кровать? – спросил я, нарушая молчание.
– Вот эта – сказал полицейский, показывая пальцем.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
МакПатрульскин на цыпочках, как вышколенная медсестра в больнице, вышел из комнаты, словно из больничной палаты, и закрыл за собой дверь без малейшего стука. А я продолжал стоять возле указанной мне кровати, не зная, что мне, собственно, с ней делать. Тело мое наполняла усталость, а рассудок словно оцепенел. В левой ноге возникло странное ощущение: мне казалось, что она одеревенела уже вся до бедра и эта одеревенелость распространяется по всему моему телу – яд сухого дерева убивает мою плоть сантиметр за сантиметром, ползет к голове, и скоро мой мозг полностью превратится в дерево, и тогда я умру. Даже кровать эта сделана из дерева, а не из железа! А если я в нее лягу...
Может быть, ты, из сострадания к самому себе, сядешь наконец! Ну что ты стоишь как дурак! вдруг объявилась Джоан.
Не знаю, что со мной произойдет, если я сяду, ответил я.
Но все-таки, из жалости к самому себе, я сел на кровать.
Ничего сложного в кроватях нет. Даже ребенок может научиться пользоваться кроватью. Сними с себя одежду, забирайся в постель, укрывайся простыней и лежи себе, и лежи, лежи, даже если будешь чувствовать себя дурак дураком.
Я понял мудрость этого совета и начал раздеваться. Чувствовал себя таким уставшим, что даже такое простое и легкое дело, как раздевание, казалось мне трудно выполнимым. Сложив одежду на полу – сколько всего, оказывается, на мне было надето! – глянул на себя, и то, что я увидел, было неприятно белым и худым.
Аккуратно отвернув в сторону верхнюю простыню, я улегся посередине постели, укрылся простыней и счастливо вздохнул – мне стало хорошо и покойно. Казалось, что вся моя усталость, накопившаяся за день, все те непонятные и удивительные события, которые со мной произошли, все это опустилось на меня и словно укрыло большим тяжелым одеялом, под которым мне будет тепло и сонно. Я распрямил колени, вытянул ноги, растянулся во всю длину кровати. Распускался, как бутон розы, обласканный теплым солнечным светом. Все мои суставы расслабились, стали неспособными к какому бы то ни было действию, меня охватило какое-то глупое состояние, полное безвольное бездействие. Мне казалось, что с каждой секундой я во всех моих больших и малых частях становлюсь все тяжелее и тяжелее, и вот уже на кровати лежало мое тело весом в пятьсот тысяч тонн. Этот вес равномерно распределялся по четырем деревянным ножкам кровати, которая стала неотъемлемой частью вселенной. Веки мои, четыре тонны каждая, медленно скользили огромными своими массами вниз по глазным яблокам. Худые лодыжки, охваченные, как и все остальное, сладкой болью полного расслабления, удалялись от меня, пока наконец осчастливленные пальцы ног и подошвы не уперлись в спинку кровати. Я возлежал в идеально горизонтальном положении, я был огромен, абсолютен, вечен. Меня нельзя было отменить или оспорить. Воссоединившись с кроватью, я приобрел вселенскую значимость. Где-то далеко от кровати, на стене, я видел ночь внешнего мира, аккуратно вписанную в раму окна и похожую на картину, повешенную на стену. В одном углу светилась яркая звезда, а все видимое мною ночное пространство было обильно усеяно звездочками, располагавшимися в благородных конфигурациях. Лежа на кровати, неподвижно, безмолвно, с ничего под веками не зрящими глазами, я тихонько размышлял о том, как молода еще ночь[40], как определенна и необычна ее индивидуальность. Отняв у меня способность видеть что-либо иное, кроме темноты, ночь раскладывала мою личностную телесность на потоки цвета, запаха, воспоминаний, желаний – на все эти неведомые, неучтенные сущности земного и духовного существования. Я оказался лишенным какой бы то ни было определенности, местоположенности, объемности, а моя значимость существенно уменьшилась. Лежа на постели, я чувствовал, как медленно уходит из меня усталость, подобно отливу, освобождающему бескрайние песчаные пространства. Ощущение всего этого было столь приятным, что я снова вздохнул, глубоко и счастливо. Почти тут же я услышал еще один вздох, однако уже не мой, и расслышал, как Джоан пробормотала что-то бессвязное, но умиротворенное и спокойное. Голос Джоан звучал совсем рядом со мною, только не во мне, как обычно, и я решил, что она лежит рядом со мной на постели; поэтому я держал руки, прижимая их к своим бокам, чтобы случайно ее не коснуться. Я вообразил, безо всякой видимой причины, что у нее маленькое тельце, невероятно противное на ощупь, чешуйчатое или скользко-слизистое, как у угря, и одновременно отвратительно-шершавое, как язык у кошки.
Все эти твои мысли, во-первых, не очень логичны, а во-вторых, отнюдь не лестны по отношению ко мне, вдруг сказала Джоан.
Не совсем понимаю – что не лестно?
Твои представления о моем теле. И откуда ты взял эту чешуйчатость?
Ну, это была просто шутка, хихикнул я сквозь полудрему. Я-то ведь знаю, что тела у тебя вообще нет.
Так откуда ты взял эту мысль о чешуйчатости?
Честно скажу – не знаю. И откуда я могу знать, почему мне в голову приходят всякие мысли?
Бог ты мой, я не потерплю, чтобы меня называли чешуйчатой!
И тут ее голос, что меня весьма поразило, стал от раздражения и возмущения визгливым. А затем она заполнила весь мир своей раздраженно-возмущенной обидой, но уже не с помощью визга, а погружением в полное молчание.
Ну, ладно, Джоан, будет дуться, пробормотал я примирительно.
Если ты хочешь нарваться на неприятности – пожалуйста, у тебя их будет невпроворот, огрызнулась Джоан.
Все нормально, Джоан, у тебя нет никакого тела, лениво пробормотал я.
В таком случае, почему ты сказал или подумал, что есть? Да еще чешуйчатое?
И тут мне пришла в голову мысль, вполне достойная самого де Селби. Почему Джоан так раздразнило и взволновало мое предположение о том, будто у нее есть тело? А что, если у нее действительно есть тело? Тело, в котором заключено еще одно тело, точнее тысячи других тел, одно в другом, как кожура луковицы, одно тело меньше другого, тела, становящиеся все меньше и меньше, потом невообразимо малыми, сходящими на нет... Соответственно, может быть, сам я являюсь просто одним звеном в невероятно длинной цепи непредставимых существ, вообразить которых никак невозможно? Может, мир, который я знаю, в котором живу, представляет собой лишь внутреннюю часть того существа, чьим внутренним голосом есть я сам? Кто или что пребывает в самой сердцевине, и какое невероятное существо, из какого мира является конечным, не содержащимся ни в ком колоссом? Бог? Ничто? Интересно, приходят ли ко мне все эти мысли с более нижних уровней этих матрешечных миров или же они сами зарождаются во мне – с тем, чтобы быть переданными на более Высокие Уровни?
С нижних уровней, сказала, как пролаяла Джоан.
Спасибо.
Я ухожу.
Что?
Покидаю тебя. Через пару минут увидим, кто чешуйчатый.
Эти слова меня так напугали, что мне сделалось болезненно-нехорошо, хотя я и не сразу понял их страшный глубинный смысл – он был столь серьезен и значителен, что для его полного осознания и осмысления потребовалось бы некоторое время.
Хорошо, подожди, а откуда тогда пришла мне в голову мысль о твоей чешуйчатости, воскликнул я.
С Верхних Уровней! выкрикнула Джоан.
Сбитый с толку, растерянный и напуганный, я попытался вникнуть в сложность положения, проистекающего от моей промежуточной зависимости и цепочечной неединичности, но также и от моей опасной дополнительной и смущающей неизолированности. Если предположить, что я действительно просто звено в цепи...
Вот послушай, что я тебе скажу на прощанье. Я – твоя душа и вообще все твои души вместе взятые. Как только я тебя покину, ты умрешь. Все прошлые поколения рода людского не только потенциально присутствуют в каждом новорожденном человеке, но и реально содержатся в нем. Человечество – это все расширяющаяся спираль, а жизнь – это луч, который в течение нескольких мгновений скользит по каждой прибавляющейся спирали. Все люди, от первых до последних, уже существуют, но просто луч добежал пока лишь до твоего поколения и не пошел дальше. Все поколения людей, которые придут после тебя, смиренно ждут своего часа и доверительно надеются, что ты и я, что мы укажем им путь, что все те люди, которые заключены во мне, сохранят их и поведут луч оживляющего света дальше. Ты не являешься конечной точкой линии людей, предшествовавших тебе, и мать твоя не была конечной точкой, когда ты пребывал в ее утробе. Когда я тебя покину, то заберу с собой все, что делает тебя тем, кто ты есть, – я заберу с собой всю значимость, все значение твое как личности, все самое важное, все то, что было накоплено всеми предыдущими поколениями, – все инстинкты, все страсти и пристрастия, всю мудрость, все человеческое достоинство. Ты останешься ни с чем, позади тебя ничего не будет, и нечего будет дать ожидающим поколениям. Горе тебе, когда они тебя разыщут и взыщут с тебя! Прощай!
40
Все комментаторы де Селби, не исключая даже доверчивого Крауса (см. его «De Selbys Leben»/«Жизнь де Селби»), относятся к теориям и изысканиям де Селби, связанным с рассмотрением природы ночи и сна, с весьма значительной осторожностью. И это не удивительно, если вспомнить высказывания де Селби, считавшего, что: а) темнота наступает вследствие периодического накопления «черного воздуха», т.е. затемнения атмосферы в результате попадания в нее мельчайших частиц, слишком мелких, чтобы видеть их невооруженным глазом, выбрасываемых в атмосферу во время извержений вулканов, а также появляющихся от загрязнения атмосферы, происходящего при «вызывающей сожаление» производственной деятельности, связанной с углем, смолой, растительными красителями; б) сон – это очень быстрое чередование обмороков, вызываемых частичной асфиксией, происходящих вследствие состояния атмосферы, описанного в пункте «а». Люкротт, как всегда, выдвигает свою слишком все упрощающую теорию «подделки», к которой он прибегает для разъяснения очередного затруднения, указывая на определенные синтаксические конструкции, нехарактерные для де Селби, встречающиеся в первой части третьего подраздела prosecanto «Счастливых часов». Однако Люкротт не находит никакой подделки в родомонтаде (родомонтада – книжное слово, обозначающее «хвастливое, бахвальное заявление» – прим. пер.), обнаруживаемой в «Атласе для широкого круга читателей» и подрывающей авторитет серьезного ученого, родомонтаде, в которой де Селби мечет громы и молнии по поводу «антисанитарных условий, наступающих повсеместно после шести часов» и делает свою знаменитую gaffe (промашку), заявляя, что «смерть – это всего лишь остановка сердца, наступающая в результате накопления вредных напряжений, производимых на протяжении всей жизни огромным количеством всякого рода припадков и обмороков». Бассетт (в «Lux Mundi») пытается, на основе длительных разыскании, установить время написания этих пассажей и показывает, что де Селби был hors de combat («небоеспособен» – прим. пер.) в результате приступа длительное время мучившей его дисфункции желчного пузыря; делается предположение, что особенно сильное обострение произошло как раз незадолго до написания этих пассажей. Трудно отмахнуться от огромных и тщательно составленных Бассеттом таблиц дат и подкрепляющих их соответствующих вырезок из газет тех времен, где идет речь о не названном по имени «пожилом человеке», которого с улицы заносили в чужие дома после того, как с ним случались приступы и припадки. Для тех же, кто хочет сам составить свое собственное личное мнение о ценности замечаний обоих исследователей, было бы полезным обращение к работе Хендерсона «Люкротт и Бассетт». Хотя в целом Краус не имеет строго научного подхода и является весьма ненадежным исследователем, с его изложением именно этого вопроса стоит ознакомиться («Leben», с. 17-37).
При изучении творческого наследия де Селби невероятно трудно выявить процесс вызревания той или иной идеи, определить, что именно дало ей толчок, и найти веские опровержения его необычным и любопытным заключениям. С этим же затруднением мы встречаемся и в данном случае. «Извержения вулканов», которые мы можем – для удобства – сравнить с инфравизуальными излучениями таких веществ, как радий, обычно происходят, утверждает де Селби, «вечером» и провоцируются выбросами дыма и промышленных отходов в атмосферу, имеющими место «днем»; в «определенных местах», которые, за неимением лучшего термина, можно называть просто «темными местами», происходит интенсификация этих процессов. Одна из трудностей анализа идей и теорий де Селби заключается в отсутствии у него четкой терминологии. «Темное место» становится «темным» просто потому, что в нем «порождается» темнота, а «вечер» – это просто то время суток, когда темнеет вследствие того, что «день вырождается» в результате воздействия на него «темных частиц», выбрасываемых в атмосферу в период «вулканической деятельности». Де Селби и не пытается пояснить, почему такое место, как погреб, является «темным местом»; не дает он разъяснений и по поводу того, как атмосферные, физические и прочие условия складываются на огромных пространствах таким образом, чтобы создать «эффект ночи», а ведь от этого зависит подтверждение или развенчивание его теории. Бассетт не без ехидства замечает: единственной соломинкой, которую де Селби протягивает тонущему читателю, является утверждение, что «черный воздух» есть крайне легковоспламеняющаяся субстанция, невероятно огромные массы которой в мгновение «съедаются» даже самым крошечным огоньком, даже электрическим свечением в вакууме, изолированном от окружающей среды. «Это, – пишет Бассетт, – по всей видимости, предлагается как попытка спасти всю теорию, которой может быть нанесен тяжелейший удар простым зажиганием спички, и может быть принято как свидетельство того, что великий ум де Селби давал сбои».
Существенным обстоятельством в данном случае является отсутствие какого бы то ни было серьезного и письменно зафиксированного свидетельства о проведении экспериментов, с помощью которых де Селби в других случаях всегда стремился обосновать свои теории. Надо признать, что Краус (см. ниже) дает сорокастраничное описание некоторых экспериментов, в основном связанных с попытками упрятать определенное количество «ночи» в каких-нибудь сосудах; упоминается также о бесконечных сидениях в закрытых на задвижку ванных комнатах, в которых все источники света были тщательно заглушены и из которых был постоянно слышен громкий стук молотка. Он поясняет, что попытки поместить определенные количества «субстанции ночи» в сосуды проводились в основном с использованием «по вполне понятным причинам» бутылок, сделанных из черного стекла. Указывается, что использовались также непрозрачные фарфоровые банки, притом «с некоторым успехом». Говоря скованным слогом Бассетта: «боюсь, такая информация не является сколько-нибудь серьезным вкладом в деселбиану» (sic).
Очень мало известно о Краусе и его жизни. Краткая биографическая заметка о нем имеется в уже устаревшей «Bibliographie de Selby» («Библиография трудов де Селби и трудов о нем»). В этой заметке утверждается, что Краус родился в Аренсбурге, недалеко от Гамбурга; в молодости он работал в конторе своего отца, занимавшегося изготовлением и продажей джема по всей северной Германии. Краус начисто исчез из поля зрения после ареста Люкротта в гостинице Шипхейвена, произошедшего вслед за разоблачениями газеты «Таймс», описавшей некрасивую возню вокруг писем де Селби и сделавшей самые язвительные и уничтожающие замечания по поводу «постыдных» махинаций Крауса в Гамбурге, совершенно недвусмысленно указывавшей на его причастность ко всему этому скандальному делу. Если вспомнить, что все эти события произошли в тот судьбоносный июнь, когда стал выходить «Деревенский альбом» отдельными выпусками, с двухнедельным интервалом между ними, становится ясным значение и смысл всего этого дела. Последующая реабилитация Люкротта послужила лишь возникновению новых подозрений по отношению к Краусу, так и оставшемуся в тени.
Научные изыскания, проведенные в недавнее время, не смогли пролить свет ни на личность Крауса, ни на то, как закончилась его жизнь. В «Воспоминаниях» Бассетта, вышедших посмертно, имеется интересное предположение, что Краус вообще не существовал, а имя его было взято затворником дю Гарбиндье, вечно скрывавшимся от людей, как один из псевдонимов, для еще более широкого ведения «клеветнической кампании». Однако Краус в «Жизни де Селби», как мне представляется, настроен по отношению к де Селби весьма дружелюбно, и вряд ли в данном случае можно выводить подобные предположения.
Сам дю Гарбиндье, возможно, притворно путаясь в некоторых внешне похожих словах английского и французского языков, сплошь и рядом пишет «черный воз» и «черный дух» вместо «черный воздух» и строит на этой нелепой игре слов невероятно длинный пассаж, в котором ехидно-насмешливо описывает мириады чернокожих, едущих на черных возах и каждый вечер заполняющих своим черным духом небеса, превращая тем самым день в ночь.
Мне представляется, что наиболее умный подход к этому вопросу применил малоизвестный шведский исследователь Ле Клерк, сказавший: «Обсуждаемое обстоятельство находится за пределами той области исследований, которыми может и должен заниматься добросовестный комментатор, и, не будучи в состоянии сказать нечто доброжелательное или душеполезное, следует просто хранить молчание».