Выбрать главу

– Так или иначе, а денек сегодня отменный.

Теперь его слова, произнесенные на открытом воздухе, а не в закрытом помещении, прозвучали несколько иначе, но звуки по-прежнему оставались исключительно необычными – в них была какая-то теплая задыхающаяся закругленность, как будто язык его был выстлан мехом или множеством очень мягких коротеньких волосков и слова легко соскальзывали с этого мохнатого языка вереницей пузырьков или каких-то мельчайших штучек, прицепившихся к пушку чертополоха и летящих в мою сторону, подгоняемые нежнейшим ветерком. Я подошел к деревянным перилам и тяжело положил на них руки. Когда ветерок слегка усиливался, я явственно ощущал, как он нежно холодит руки и слегка колышет тоненькие волоски на них. Я вдруг подумал о том, что ветры, дующие высоко над землей, – совсем не те, что дуют на высоте человеческого лица: чем выше, тем обновленнее, тем необычнее, тем отстраненнее они от влияния земли. Стоя на высоком помосте, я воображал, что каждый день теперь будет такой же, как и предыдущий, – тихий, ясный, почти безоблачный, безмятежный, немного прохладный, а полоса ветров будет отгораживать землю людей от непостижимых громадностей вселенной, охватывающей землю со всех сторон. Здесь, на этой высоте, на которой я сейчас стою, думал я, даже в самый ненастный понедельник уходящей мокрой осени не будут хлестать по лицу срываемые ветром последние листья, а летом порывы ветра не будут швырять в лицо мух и ос... Я тяжело вздохнул.

– Удивительных просветленностей удостоятся те, – пробормотал я, – кто стремится достичь горнего.

Не знаю, почему я произнес эту странную фразу. Слова, слетевшие с моих уст, тоже были мягкие и легкие, словно они не были отяжелены дыханием. Я слышал, как возится у меня за спиной сержант – судя по звуку, с какими-то грубыми веревками, но при этом казалось, что он находится в противоположном от меня конце какого-то очень просторного зала, а не совсем рядом. Я не поворачивал головы и не смотрел в его сторону. Немного погодя я услыхал его голос – тихие слова долетали до меня, словно через бездонную пропасть:

– Я когда-то слышал о человеке, – говорил Отвагсон, – который полетел в небо на воздушном шаре, чтобы провести какие-то там наблюдения. Человек он был большого личного обаяния, но вот одна незадача – он прямо-таки пожирал книги. Летит он на этом своем шаре, а веревку на земле травят и травят, летит он все выше и выше и так высоко залетел, что совершенно исчез из всякого поля зрения, исчез, так сказать, полным исчезновением, так что даже в телескоп его и не видно было бы, смотри не смотри. А на земле стравили еще десять миль веревки, к которой был привязан шар, чтобы дать ему возможность проводить самые наипервокласснейшие наблюдения. Когда вышло время, назначенное им самим для его наблюдений, за веревку стянули воздушный шар назад к земле, и вот что видят: в корзине никого нет, и бездыханное тело этого человека так с тех пор и не нашли, ни, живым ни мертвым, нигде, ни в каком округе, его так и не обнаружили.

И тут я, задрав голову и все еще ухватившись руками за деревянные перила, почему-то рассмеялся каким-то глухим, словно идущим из бочки смехом.

– Это еще не все. Слушайте дальше. Судили-рядили, что делать дальше, и сообразили через недели две снова запустить воздушный шар, без никого в корзине. Когда шар этот вернули на землю в этот второй раз, что видят в корзине? Сидит себе в ней как ни в чем не бывало тот самый человек, который вроде исчез исчезновеньем. Вот такая история, если, конечно, можно доверять тем, кто доставляет мне всякого такого рода сообщения.

И тут я снова издал какие-то звуки, и мой собственный голос долетел до меня как будто со стороны, как будто я сторонним наблюдателем присутствовал на публичном митинге, на котором я сам же и был главным оратором. Я слышал все, что говорил мне сержант, его слова долетали до меня совершенно ясно, и я вроде бы понимал их, но они мне казались столь же лишенными конкретного смысла и значения, как и те чистые и ясные звуки, которыми в любое время кишит воздух, – приходящие издалека крики чаек; шум, производимый порывами ветра; журчание воды, стекающей по склону холма... В землю уйду я скоро, туда, где поселяются мертвецы, но, может быть, и выйду оттуда вскорости здоровее и лучше, чем был, – освободившийся от всех человеческих забот и обремененностей.

Возможно, я стану прохладой апрельского ветерка, или бурной, необуздываемой рекой, или буду непосредственно участвовать в сотворении извечной красоты вздымающихся к небесам гор, облагораживающих ум своим видом, и, став такой горой, раз и навсегда займу подобающее место в голубой дали. А возможно, стану чем-нибудь попроще – шевелением в траве в невыносимо жаркий безветренный день, когда все застыло и все кажется желтым, стану тем спрятавшимся в траве существом, которое и производит это шевеление, отправляясь по своим делам, – а может быть, я буду тем важным делом, ради которого это существо пробирается сквозь травяные джунгли, или, по крайней мере, важной частью этого дела. А может быть, стану бесчисленными и отличительными признаками, которые делают вечер отличным от утра того же дня, всеми этими запахами, и звуками, и освещением достигших зрелости и совершенства существенных особенностей дня, и они уже не будут свободны от моего в них участия и от моего навязчивого присутствия...

– ...его и спрашивают, – продолжал тем временем Отвагсон, – что его так долго задержало там наверху, а он не дает им никакого удовлетворительного ответа, начинает хохотать на манер Энди Гары, а потом идет домой, и запирается, и говорит своей матери, что его ни для кого нету дома, что он не принимает гостей, не устраивает никаких приемов и званых вечеров. Ну все это, конечно, всех весьма рассердило и разожгло дурные страсти до такого уровня, что никаким законом не признается. Решили собрать закрытое общее собрание, на котором собрались все члены общей общественности, за исключением того самого человека, и порешили снова собраться на следующий день, прихватив с собою ружья, и ворваться к тому человеку в дом, и пригрозить ему страшными угрозами, связать его, раскалить железные щипцы и кочергу докрасна на огне, подступить к тому человеку и потребовать, чтобы он рассказал, что там происходило на небесах все то время, пока он в них находился. Вот вам и соблюдение законов, и правопорядка, и гражданского спокойствия – что это, я вас спрашиваю, как не ужасное обвинение демократическому самоуправлению? Вот вам и право на самоуправление!

...а возможно, я буду той особой силой, которая царствует в воде, тем, что пребывает в море, очень далеко и глубоко, особым сочетанием солнечного света и воды, неведомым и незримым, чем-то таким исключительно необычным. В этом большом мире существуют водовороты жидкости и парообразные состояния, пребывающие в своем недвижном времени, никем не наблюдаемые, никем не объясняемые, имеющие бытие только в своей глубинной тайне, недоступной пониманию, имеющие оправдание своего существования только в своей безглазой и безмозглой, незрячей и неразумной безмерности, недостижимые в своей отрешенности, – а в назначенное время я могу стать истинной, наисущественнейшей сущностью, глубокой глубиной сердцевины чего-то такого; а может быть, я стану пустынным брегом или стонущими от муки волнами, разбивающимися в отчаянии о прибрежные камни.

– ...но между тем решением и следующим утром случилась бурная, грозовая, штормовая, очень, в общем, погодно-шумная ночь, с сильнейшим ветром, который тянул деревья в разные стороны, да так сильно и мощно, что ныли их глубокие корни, а ветки выбрасывало на дорогу. То была ночь, игравшая в плохие игры с крышами домов и с корнеплодами. Когда ребятки с ружьями раненько по утру добрались до дому нашего воздухоплавателя и забрались в него – глядь, и что ж они видят? – вот пустая кровать и никаких следов того человека, ни живого ни мертвого, ни лежащего, ни спящего, ни с голым задом, ни во фраке, ни в пальте ни в манте. А когда они рванули к тому месту, где был привязан тот самый воздушный шар, увидели они, что ветер сорвал его и унес от земли в заоблачные выси, так что сделался тот воздушный шар недоступным для наблюдения невооруженным глазом. А лебедушка – то бишь лебедка, – на которую была веревка-канат намотана, все еще крутилась, и веревка все еще ввысь уходила без всякой задержки. Веревку остановили и давай вниз тянуть, на барабан лебедкиный наматывать. Восемь миль веревки смотали, вниз воздушный шар стянули, на землю опустили – глядь, – вот и нету никого в корзине, опять она пустая. Все стали в один голос говорить, что тот человек опять на воздушном шаре в небеса ушел и там и остался, но как по мне, это неразрешимая загадочка-загадка. Звали его Квингли, и, как ни крути, он был человек из клана Фермангх.