Выбрать главу

Личность Годунова А. К. Толстой исследует сначала с неприязнью и недоверием, а затем с симпатией и даже с некоторой долей восхищения, поскольку у него возникает убеждение, что в своих действиях Годунов руководствовался не только честолюбивыми побуждениями, но имел в виду благо всего государства. Жестокость, предательства, которые особенно видны в Годунове в пьесе «Царь Федор Иоаннович», сменяются в «Царе Борисе» умиротворенностью и даже как будто благородным великодушием — есть «царь Борис — нет больше Годунова». Особенно импонирует Толстому намерение Бориса связать «древнюю расторженную цепь меж Западом и русскою державой». Однако Годунов «через неправду стал царем» (убийство царевича Димитрия Годуновым исторически не подтверждается, но Толстой делает его виновником смерти царевича, справедливо полагая, что психологически было бы вполне достоверным предположить, что человек, так жестоко и хладнокровно расправлявшийся со своими противниками, не остановился бы и перед этим преступлением, последним для достижения своей цели). А неправое дело, по мысли Толстого, не может быть оправдано. Еще в «Проекте постановки на сцену «Смерти Иоанна…» Толстой замечает, что «зритель предчувствует», что и Годунову, как будто еще не запятнанному, предстоит «пожать плоды» посеянных им семян зла. В третьей части трилогии царь Борис пытается успокоить собственную совесть, прибегая к весьма удобной и как будто резонной философии:

…То место, где я стал, Оно мое затем лишь, что другого Я вытеснил! Не прав перед другими Всяк, кто живет! Вся разница меж нас: Кто для чего не прав бывает. Если, Чтоб тьмы людей счастливыми соделать, Я б большую неправость совершил, Чем тот, который блага никакого Им не принес, — кто ж, он иль я, виновней Пред Господом?

От «Князя Серебряного» через три пьесы провел Толстой Годунова, чтобы в конце последней его же устами вынести окончательный приговор:

От зла лишь зло родится — все едино:  Себе ль мы им служить хотим иль царству — Оно ни нам, ни царству впрок нейдет.

Так заканчивается художественное исследование Алексеем Константиновичем Толстым извечной проблемы: могут ли преступные средства быть оправданы высокой целью?

* * *

«…Свобода и законность, — писал Толстой, — чтобы быть прочными, должны опираться на внутреннее сознание народа; а оно зависит не от законодательных или административных мер, но от тех духовных стремлений, которые вне всяких материальных побуждений». Ни в настоящем, ни в обозримом прошлом России Толстой не находит тех предпосылок в государственном устройстве, при которых свобода и законность могли бы считаться прочными. Но в его душе романтика живет такая неистребимая потребность, и хоть он в полемическом задоре и воскликнул, что он «слишком художник, чтобы нападать на монархию», однако его политический идеал находился все же в далеком прошлом страны — во времена Киевской и Новгородской Руси. Всю свою жизнь — это видно и по его творчеству, и по его эпистолярному наследию — Алексей Константинович не уставал воспевать домонгольский период Руси, Новгородскую республику X–XII веков, когда существовало выборное вече и сменяемые по его желанию князья, когда, как он полагал, «мы еще были честными».

Толстой без достаточных к тому оснований считается приверженцем так называемой «норманской» теории возникновения Русского государства. Согласно этой теории, которую поддерживали Карамзин и Погодин, а критиковали Ломоносов, позднее Белинский и Герцен, основателями Русского государства были легендарные братья-варяги (норманы) — Рюрик, Синеус и Трувор. Таким образом, по «норманской» теории получалось, что все заслуги культурно-политического развития Руси принадлежат пришельцам. Однако необходимо оговориться, что здесь Алексей Константинович, как это часто с ним случалось, проявлял непоследовательность. — Так, например, он в письме к Б. Маркевичу цитирует «Историю Дании» Дальмана, где тот говорит, что пришедшие в IX веке скандинавы бросили в русскую почву «благородное зерно германской государственности», которое затем было уничтожено в результате монгольского нашествия. Цитирует, казалось бы, соглашаясь, но тут же принципиально возражает: «Да, это так, хотя Дальман и ошибается, приписывая скандинавам установление у нас свободы. Скандинавы не устанавливали, а нашли уже вполне установившееся вече. Заслуга их в том, что они его сохранили…» Как видим, Толстой вовсе не был сторонником «норманской» теории, а скорее — противником ее, но он испытывал любовь к тому периоду русской истории, когда еще существовало столь милое его сердцу вече и который он называл «норманским», как и свои баллады, относящиеся к этому времени.

«Мы и немцы первые отделились от древнего арийского ствола, и нет сомнения, что интересы и мифология у нас были общие», — полагает Толстой, подтверждая свою точку зрения множеством совпадений имен славянской и европейской мифологии. Так Zopnibok — саксонский бог, упоминаемый в «Айвенго» Вальтера Скотта, вызывает в его памяти ассоциации с древнеславянским Чернобогом. Ничто не может поколебать его уверенности в том, что славянство — «элемент чисто западный, а не восточный, не азиатский». Эти убеждения, эта привязанность Толстого к периоду, когда прочны были связи между Русью и европейскими государствами, рождали в его воображении романтические баллады: «Песня о Гара ль де и Ярославне», «Боривой», «Роман Галицкий», «Ругевит», «Канут».

Романтическая природа Толстого нуждалась в такой исторической идеализации. В. С. Соловьев — поэт и философ, сын известного русского историка С. М. Соловьева — объяснял идеализацию Толстым домонгольского периода Древней Руси тем, что начала нравственности были привнесены на Русь при ее крещении и что, стало быть, именно в X–XII веках эти начала должны были свободнее развиваться и проявляться, чем в так называемом «московском» — нелюбимом Толстым — периоде, когда эти начала нравственности были уже искажены в результате пережитого татаро-монгольского ига. Таким образом, подчеркивает Соловьев, Толстой был не прав с исторической точки зрения, но прав с высшей, поэтической и пророческой. Достоинством Новгородской республики Алексей Константинович считал, в частности, ее аристократичность. Свои убеждения он высказывал еще в «Князе Серебряном»: «Не расти двум колосьям в уровень, не сравнять крутых гор со пригорками, не бывать на земле без-боярщины».

Кем считать Толстого — западником или славянофилом? Не так-то просто ответить однозначно на этот вопрос. «Я западник с головы до пят, и подлинное славянство — тоже западное, а не восточное», — заявлял он. Но он же говорил в другой раз не менее категорично: «Мне кажется, что я более русский, чем всевозможные Аксаковы и Гильфердинги, когда прихожу к выводу, что русские — европейцы, а не монголы». Но кажется, что наиболее убежденно высказывается он о себе, когда признается: «…Я не принадлежу ни к какой стране и вместе с тем принадлежу всем странам зараз. Моя плоть — русская, славянская, но душа моя — только человеческая».