Почему так упорно держался Алексей Константинович «за дряхлый рычаг Погодина», как сам он говорил? Да потому, что, изучая историю России, жестокое время Ивана Грозного, он не мог не поразиться и не порадоваться тому, что тирании противостояли личности. Толстой полагал, что в древние времена на Руси, как и у древних римлян и греков, блюлась «религия честного слова». В систему же эта религия не была введена из-за связи с «Византией расслабленной» (в истории Византии он находит примеры, аналогичные тем, что в изобилии представляла эпоха Ивана Грозного — извращенное представление о чести у большинства бояр), а затем вследствие татаро-монгольского ига. Он считал, что внешнее величие Московского государства было куплено ценой внутреннего унижения народа, но что «святость слова» у отдельных личностей сохранилась. «Славянское племя, — писал он, — принадлежит к семье индоевропейской. Татарщина у нас есть элемент наносной, случайный, привившийся к нам насильственно. Нечего им гордиться и им щеголять! И нечего становиться спиной к Европе, как предлагают некоторые псевдоруссы».
Но Толстой вовсе не возводит Запад в абсолют. Если какой-либо факт современной ему политической истории Европы возмущал его, он заявлял: «Я от нее отрекаюсь и призываю к негодованию всех, кто мыслит по-европейски». Но что такое «мыслить по-европейски»? Европа, Запад, в терминологии Толстого, — символы просвещенности, цивилизации, порядка, в противовес Востоку — символу насилия, разрушительности, стихийности. Гуманизм — порождение западной цивилизации. «Мыслить по-европейски», по Толстому, означало мыслить гуманно и справедливо, а не придерживаться того мнения, которое в данный момент господствует в Европе. Любимым словом его было слово «честь».
Поэтически свои воззрения Алексей Константинович сконцентрировал в своей любимой балладе «Змей Тугарин». Во время веселого пира у опять-таки любимого исторического героя Толстого — киевского князя Владимира Красное Солнышко — появляется гнусного вида певец, который предвещает ужасную будущность русским людям:
Дальше — того хуже:
Обещает также певец:
Поэта волнуют нравственные последствия исторических катаклизмов, пережитых за долгую историю России. Он-то знает, что предсказания, к сожалению, верны, но его герой Владимир и княжеское окружение не могут себе вообразить подобного унижения: «Чтоб спины подставили мы батогам!» В ответе Владимира слышится глубокая уверенность в судьбе своей родины, и ее разделяет Толстой — он допускает лишь временное помутнение славы России:
В этих словах надежда и самого Алексея Константиновича, который считал, что над Русью «пронеслось татарское облако». Даже разбившийся вечевой колокол не может означать конца славной истории, вот только: «Пусть звон его в сердце потомков живет!» В романтическом сердце поэта Алексея Константиновича Толстого постоянно звучал этот колокольный звон, символизирующий для него время, которое было когда-то и вновь наступит благодаря усилиям потомков, время, когда будет восстановлена прежняя система нравственных ценностей и личная честь не будет отчуждаться от государственной. «Не в Москве надо искать Россию, — говорил он, — а в Новгороде и в Киеве».
Любовь Толстого к благородной старине, в которой, по его убеждению, царила древняя формула: «Да будет мне стыдно!», была настолько сильна, что когда он задумал чисто психологическую драму на сюжет: «Человек, чтобы спасти город, берет на себя кажущуюся подлость», то местом действия он избирает все тот же Новгород как «лучшую рамку».
Вот любопытный парадокс: Алексей Константинович всю жизнь упорно считал себя только художником, подразумевая, что он предан «чистому искусству». Он говорил, что хоть и ненавидит деспотизм, однако он «слишком художник, чтобы начинять этим художественное творение», и тем не менее его произведения буквально «начинены» идеями. Происходило это, видимо, бессознательно, ибо ему приходилось даже с некоторой долей запальчивости восклицать: «Не моя вина, если из того, что я писал из любви к искусству, явствует, что деспотизм никуда не годится. Тем хуже для деспотизма!» Противопоставляя свое отношение к творчеству — «Я пою, как птица поет» (Гёте) — другим писателям, которым «всегда хочется проводить мысль и что-либо доказывать с заранее обдуманными намерениями», Толстой не замечал или замечал с удивлением, что в собственных своих произведениях он именно «проводит мысль», — и это неотделимо от истинного художества. Он, конечно, понимал, что «…все, что хочешь доказать, с успехом доказывается только тогда, когда отрешаешься от желания доказывать, что произведение искусства как таковое само в себе несет лучшее доказательство всех тех истин, которых никогда не доказать тем, кто садится к своим письменным столам с намерением изложить их в художественном произведении».
Не признавая ни направления, ни задачи в искусстве, Толстой не замечал, что у него-то как раз есть и направление и задача, которые подсознательно воплощались в его произведениях, вытекая из его мировоззрения, в то время как ему казалось, что он озабочен лишь формой. Иначе странно было бы в пьесе «Посадник» читать такой монолог: