Выбрать главу

В этом монологе посадника — изложение принципа новгородской вольницы, столь милой сердцу Алексея Константиновича Толстого. Как не сказать, что поэт здесь «проводит мысль», и как не обратить внимания на строку «Чтоб никто не мог над нами государем называться» — удивительный, не правда ли, идеал «монархиста» Толстого!

Девиз Толстого «Да здравствует абсолютное, то есть да здравствует человечность и поэзия!», в котором человечность возводится в абсолют, уже достаточен, чтобы не причислять его к пресловутому цеху сторонников «искусства для искусства», да и все его творчество под эту рубрику не подходит.

* * *

Итак, было, по убеждению Толстого, «золотое время», когда понятия свободы и законности естественно жили в сознании всего народа и его справедливых правителей. Татарское иго нарушило прежний уклад; во время порабощения трудно было сохранить одновременно жизнь и честь. Поэтому в новом централизованном государстве, образованном Иваном III, с горечью замечает Толстой: «Ни в боярах, ни в народе не было чувства законности». Здесь Толстой почему-то не берет в расчет то обстоятельство, что татарское иго было бы скорее всего невозможным, если бы не было раздробленности Русского государства на удельные княжества и если бы не ослаблялось оно частыми усобицами. Собственно, в сатирической «Истории Государства Российского…» он как будто отступает от своей идеализации — приглашенные варяги застают весьма неприглядную картину, да и татары нападают на Русь именно из-за беспорядков, о которых они узнали. Но тем не менее политический, а скорее поэтический идеал его находился все же в домонгольском периоде.

Здесь заключалась причина расхождения Толстого со славянофилами, идеализировавшими допетровскую Русь. Когда Алексей Константинович написал свою песню «Государь ты наш батюшка…», в которой говорится о «каше», заваренной Петром I из заморских круп, потому как своя сорная, о каше «крутенькой» и «соленой», которую мешает он палкою, а расхлебывать ее будут «детушки», славянофилы с восторгом приняли эту притчу, поскольку она отвечала их убеждениям. Но позже Алексей Константинович «торжественно отрекся» от нее и пересмотрел свое отношение к Петру: «Петр I, несмотря на его палку, был более русский, чем они (славянофилы. — Н. К.), потому что он был ближе к дотатарскому периоду… Гнусная палка Петра Алексеевича была найдена не им. Он получил ее в наследство, но употреблял ее, чтобы вогнать Россию в ее прежнюю родную колею».

Вообще же в отношении к самому Толстому наблюдалась странная картина. «…В то время, как журналы клеймят меня именем ретрограда, власти считают меня революционером», — писал он в конце жизни. Свое положение между западниками и славянофилами, между либералами и консерваторами он выразил в известном «программном» своем стихотворении:

Двух станов не боец, но только гость случайный, За правду я бы рад поднять свой добрый меч, Но спор с обоими досель мой жребий тайный, И к клятве ни один не мог меня привлечь; Союза полного не будет между нами — Не купленный никем, под чье б ни стал я знамя, Пристрастной ревности друзей не в силах снесть, Я знамени врага отстаивал бы честь!

И не только «двух станов не боец». Близко знавший Толстого племянник его жены, литератор Д. Н. Цертелев вспоминал: «Мировоззрение его не укладывалось в рамки тогдашних партий, его нельзя назвать ни западником, ни славянофилом, ни консерватором, ни либералом». Сам Алексей Константинович говорил об этом так: «Что касается нравственного направления моих произведений, то могу охарактеризовать его, с одной стороны, как отвращение к произволу, с другой — как ненависть к ложному либерализму, стремящемуся не возвысить то, что низко, но унизить высокое. Впрочем, я полагаю, что оба эти отвращения сводятся к одному: ненависти к деспотизму, в какой бы форме он ни проявлялся».

Да, «своим», в узком смысле этого слова, никакая партия, никакая группировка не могли его назвать. Свободный, верный лишь врожденному, неколебимому инстинкту справедливости, гуманности и правды, он в любых явлениях общественной жизни или личных отношений всегда становился на ту сторону, где находил следование этим благородным принципам. При этом его вовсе не смущало, что иногда его мнение могло совпадать с мнением сильных мира сего: искать себе ореол «борца» ему не приходило в голову, а правительственные учреждения и государственных сановников он достаточно обличал, как ни мало применимо к Толстому это слово, в своих сатирических произведениях. Да что там земные власти! «Богам в свое время, если они делают глупости, я также выскажу правду…» — заявлял поэт.

В сатирической форме свое «социально-политическое кредо» Алексей Константинович выразил в наделавшей много шума песне «Поток-богатырь». В «Потоке», так же как и в «Пантелее-целителе» и в «Балладе с тенденцией», как первоначально называлось стихотворение «Порой веселой мая…», передовые круги того времени увидели лишь злобное проявление обскурантизма. Толстой писал по этому поводу, «что в том же «Потоке» я выставил со смешной стороны раболепство перед царем в московский период. В других стихотворениях я писал сатиры на пьянство, на спесь, на взяточничество, на эгоизм и пр., и никому не приходило в голову этим возмущаться». Сатира же Толстого в данном случае была направлена против крайних, уродливых форм нигилизма («нового учения»), поводов для чего тогдашняя печать давала немало. Толстого всегда и во всех эпохах возмущала «потребность лежать то перед тем, то перед этим на брюхе», будь то царь или мужик: «Если он не пропьет урожаю, я тогда мужика уважаю».

В то время в самом деле появилось немало художественно беспомощных, нигилистических романов. Толстой прекрасно пародирует эти бездарные романы (чего стоят только имена детей «нигилистки» в одной из пародий — Труд и Локомотив!). Но его и всерьез беспокоили проповеди «отрицания религии, семейства, государства, собственности, искусств», о чем он и заявлял открыто; впрочем, оставаясь верным своим принципам и не признавая «нового учения», он порицал «неверные, часто несправедливые, иногда и возмутительные меры, которые принимала против него администрация».

Чувство юмора никогда не изменяло Толстому. Почти все его высказывания окрашены легкой иронией, причем этот юмор, эта ирония, которые сквозят в его письмах, чаще всего только усиливают впечатление, когда речь идет о явлениях достаточно серьезных. Представим себе другого человека, всерьез интересующегося магией или рассуждающего о государственных учреждениях. Важность, может быть, фанатизм скорее всего отличают суждения такого человека о занимающих его предметах. А что у Толстого? Например, он пишет И. С. Аксакову: «В сочинении Мирвиля о пневматологии духов говорится о местах проклятых или предназначенных (lieux fatidiques). Кто на них попадает, тот непременно сделает гадость, или убьет кого, или повесится (последнее реже). К такому разряду мест принадлежат некоторые государственные учреждения. Когда в них попадут люди, дотоле всеми уважаемые, они вскоре начинают делать гадости… Наполеон во время итальянской кампании велел сжечь одну такую будку, в которой все часовые вешались. Если бы у нас ограничивались этим, то будку можно было бы и не сжигать».