3
Отец был первым покойником, которого я видел. Правда, я несколько раз был на похоронах, видел умерших, которых несли через деревню в крашеных гробах, везли на выстеленных соломой повозках, но я не мог и не хотел узнавать в тех, кто лежал в сколоченных наскоро гробах, людей, с которыми я еще недавно разговаривал в лесу, которых я встречал в спелой кукурузе, что золотила их руки, лежавшие на початках, людей, с которыми я купал лошадей в вечерней реке, разбрызгивая голым телом воду, золотую от песка и пронзенную татарской стрелой. Я старался не закрывать глаз, чтобы они, мертвые, не всплывали в моей памяти, чтобы они не выходили из меня, из моих трав, зверей, деревьев и воды, где мне было дано видеть их во плоти. В течение нескольких месяцев после смерти отца я также не осмеливался закрыть глаза и вспомнить, как он сидит возле окна, ест хлеб с салом, идет в растоптанных сапогах задать лошадям овса, уходит перед утренней зарей с косой на плече косить росистую траву. Поэтому-то я, в отличие от матери, не кричал по ночам и по темным углам, не вскакивал с кровати, чтобы зажечь свечу или керосиновую лампу. Все те места в доме, коровнике, саду, поле, через которые отец проходил, о которые почесывал спину, в которые вбил гвоздь, вставил доску, никогда не напоминали мне живущего в моей памяти старика.
Чаще, чем отец, и даже тогда, когда глаза мои были открыты, являлся мне Ясек. В барашковой шапке, в кожухе, перетянутом ремнем. Я видел, как он ведет за собой вороную трехлетку, а та вскидывает все выше и выше, почти до звезд, точеную голову. И только когда, кланяясь мне до земли, приглашает он сесть на трехлетку, я замечаю, что на ней сидит мой отец в австрийском мундире, сапогах со шпорами и с саблей. Я подхожу к лошади, чтобы дотронуться до ступни отца, а он выхватывает саблю, рубит склонившегося до земли Ясека и, пришпорив вороную трехлетку, мчится галопом под весенние ракиты.
Это видение посещало меня редко. Я был доволен, что мог сдержать кружившиеся вихрем во мне и вокруг меня картины, связанные с отцом. Я словно бы замкнул его в себе, не разрешая ему войти в те места, в те вещи, которые напоминали о нем. Он мог являться передо мной только при Ясеке. И такое скупое общение с моим покойным родителем, с его жизнью, оставшейся в каждой бляхе на упряжи, в каждой заплате на сапоге, в молотке, в каждой соломинке крыши, не мешало мне заниматься хозяйством.
Люди, правда, говорили, что я, мол, недостаточно чту память покойного родителя, но, видя мои хлопоты по хозяйству, доставшемуся мне в наследство, перестали строить догадки и сплетничать. Да никто и не мог меня подозревать в сыновней бесчувственности. В моей деревне мужчины редко плакали на похоронах. Разве что кто-нибудь сильно выпьет еще до поминок или вспомнит, что в завещании его обидели. А я со своим стариком жил в согласии, да и завещания родитель оставить не успел, вот ни у кого и не было повода думать, что я не вспоминаю отца и не горюю.
Оставшееся после отца хозяйство я вел заботливо. Умнее и лучше, чем старик. Если при отце, который любил во все вмешиваться, в нашем доме всегда не хватало нескольких злотых на праздничные башмаки для матери и для меня, то теперь у нас обоих было по две пары шевровых башмаков. Я справил матери вместо старой, залоснившейся шали с обшарпанной бахромой новую, из черного шелка; такую шаль она просила у отца несколько лет. Старик на ее просьбы или махал рукой, или молчал, считая их просто бабьими причудами. Правда, я еще не откладывал, по примеру отца, в глиняный горшок, врытый под порогом чулана, серебряные пяти- и десятизлотовые монеты, но был уверен, все хитро подсчитав, что через год, когда мы с матерью более или менее приоденемся, справим новую упряжь для лошадей, я буду бросать в горшок, врытый под порогом, больше, чем отец. Другое дело, что у меня было еще немало денег, сбереженных после тех двух воровских зим, хоть я и одолжил Ясеку на эту злосчастную свадьбу порядочную сумму. А еще была у меня мечта о легкой бричке вишневого цвета. Именно такая, только на резиновом ходу, с кожаным верхом, как у нас говорили, «под балдахином», была у соседнего помещика. Меня бы устроила самая обыкновенная бричка на колесах из буковых косяков, окованная у нашего кузнеца, с плетеным кузовом из вербы. В воскресенье и по праздникам я торжественно ехал бы в ней с матерью. Ведь старушка, недомогая все сильнее, с опухшими, искалеченными на стерне ногами должна была вставать все раньше и раньше, чтобы успеть к обычной заутрене, не говоря уже о тех ранних, что служат во время рождественского поста.