Я прислушивался к этим разговорам, подливал в стаканы, в рюмки, чокался с ребятами из предместья, изредка сам вставлял словечко. К подружке своей не первый час уже подкатывался, подъезжал то слева, то справа, на тарелку накладывал, развлекал разговором. «Замерзла она изнутри, что ли, после зимы еще не оттаяла, не выпустила зеленых листочков? Ничего, ты у меня еще расцветешь, зазеленеешь к маю, обсыплешься мелкими цветочками, взойдешь турецкой сиренью в чахлом садике предместья — за такой сиренью только темной ночкой и ходить, влезать на заборы, рвать охапками, пока не распухнут руки в локтях, в запястьях. А я как-нибудь в девичью твою постель заберусь, возле оробелого тела прилягу, но мы спать не станем, глаз не сомкнем, всю долгую ночь любиться, миловаться будем. Ты у меня зацветешь, Марийка, не будь я Ендрусь, зацветешь по-весеннему, в тебе все девичье, бабье оттает, окатит жаром. Еще не родилась такая, не прошла по полю, по выгону, по заросшей травой тропке, да и по городу не пройдет, нет такой, какую бы мои руки не достали, не обхватили, всю с ног до головы не обласкали».
Такая вот полевая молитва, ветрами негусто засеянная травой, бормотала во мне и пела. А тем временем кое-какие гости уже выскальзывали украдкой из-за стола, исчезали за распахнутыми настежь дверями. Когда музыка предместья стихала, замирала в пампасах, у цыганских костров, в российских степях, в переулках, в кафе, когда смолкал, подавившись собачьим лаем, барабанным боем по туго натянутой овечьей, козлиной шкуре, деревенский оркестр, так и не сумев выбраться из-за реки, из-за леса, с улиц предместья доносилось пенье одинокого рожка, бабий визг, пьяный гомон. Из открытых окон попахивало ярмаркой, пирогом, облитым сахарной глазурью, частой пальбой из игрушечных пистолетов.
Это лоточники раскинули на площади перед клубом брезентовые палатки, расставили деревянные лотки на козелках. Это смонтированная на скорую руку карусель раскрутила деревянные сиденьица на цепях, механическим голосом запела. Это с треском распахнул ставни зеленый тир, выставляя напоказ вереницу знаменитых убийц, насильников, ловких воришек, головорезов, схваченных еще при императоре, повешенных, закованных в кандалы, сосланных на галеры, приглашая послать меткую пулю в незащищенное сердце, в глаз, в середину лба. Я поклонился Марийке, пропустил ее вперед, незаметно ослабил воротничок у рубашки, потихонечку потрусил к ларькам. Купил подружке пряничное сердце с полуголой актрисой в середке, на шею на шелковой ленточке повесил, поцеловал ручку. Себя побаловал губной гармошкой, от нечего делать заиграл, близко наклонившись к завитым волосам, запел с чувством. Она улыбнулась мягкими, тоненькими своими губами-лепестками, ручку в черной замшевой перчатке протянула для поцелуя, согласилась покататься на карусели.
Я все время играл на губной гармошке, пел, сбросил на лету пиджак на землю, а сам пододвигался к ней, маневрируя цепями, как бы ненароком целовал шею, выглянувшие из-под замши колени, обнимал за плечи, шептал: «Марыся, Марийка», говорил, как сильно буду тосковать, как полюбил ее с первого взгляда, с первого ростка под каменной плитой тротуара. Она дергала меня за рассыпающиеся волосы, била куда ни попади кулачками, однако время от времени сама ко мне прижималась, а один раз даже, вроде случайно, поцеловала в губы.
Вместе с нами полсвадьбы кружилось на карусели, пело, надрывало глотки, визжало, безуспешно пыталось натянуть куцые юбчонки на открывающиеся на лету ляжки. Порядком народу вертелось возле ларьков, покупая сердечки, зеркальца с фотографиями артистов, липкие карамельки, игрушечные пистолеты. Несколько парней развлекалось в тире. И мы подошли к ним, покатавшись на карусели.
— Убийца по призванию, мишень по желанию; головорез щербатый, гроза для адвокатов; малолетних растлитель, ночей любитель; висельник с синей рожей, на привидение похожий, — выкрикивал нараспев владелец тира, знаками приглашая пострелять, сгибался, как перочинный нож, в поклоне.
Я взял у него из рук духовое ружье, выбрал среди висельников, насильников, головорезов, взломщиков молоденького паренька, вырезанного из жести, короля длинных ножей, как гласила надпись, и выстрелил в его обнаженное сердце. Перекувырнулся король, уронил с головы шапку, со скрежетом провалился в дырку.
— Почему ты в него стрелял? — спросила Марийка.
— Не в него, Марийка, не в него я стрелял. В себя. Самого себя убил от любви, от великой страсти. От любви к тебе. К тебе, незабудка, которую вовек не забуду, каждую ночь во сне буду видеть.