Не нужны мне были девчоночки, молодые, пригожие, специально для меня наряжающиеся, носящие образа в процессии, кидающие цветы под ноги приходскому священнику, надоело слушать пенье на хорах, откуда видать ангела с мечом, вселяющегося в старушек, архангела, несущего новобрачным благую весть, сатану, сдирающего кожу с пройдох, скряг, мошенников, заядлых склочников, чтобы обрядить их в зеленые травы, в листья, только что опавшие, из-под которых еж вытаскивает на иголках яблоко, чтобы отнести его догорающей за садом заре. Уже тогда я откладывал каждый грош, прятал в жестянку, укрывал от папашиных глаз в овине, в зарослях крапивы. О бегстве по ночам мечтал. О городе, о поджидающих меня девушках, цветущих для меня по-весеннему. Тогда еще, пожалуй, не о Матильде, с которой позавчера виделся, которую целовал-ласкал, уведя из осеннего города, и тем более не о Марийке, для которой я играю вот уже полчаса, а она сидит этажом ниже, в тот же самый сад глядит, беспрестанно вздыхая.
Последние несколько дней я даже перестал забавляться золотыми монетами. Не пересыпал больше сережки и кольца, не разбрасывал по ковру, не кидал горстями в ванну, чтоб купаться в здоровой, как деньги, воде. Иногда только, самое большее раз в день — а ведь случалось, я туда и по десять, и по двадцать раз заглядывал — открывал сейф, смотрел, как сверкают накопившиеся за несколько лет «негритята», как пялятся на меня голубоватыми белками, требуют прочесть молитву, упасть на колени. И в теплицы после приезда из Румынии глаз не казал, не ходил даже на фабричку. Жаль, конечно, было, что окончились разговоры с художниками, отхлебыванье из плоской фляжки, разглядыванье пуговичных миниатюр, вырезанных из оленьего рога, из дерева. Сам я уже неделю ходил в куртке, называемой «рембрандтовкой», пуговицы для которой делались несколько дней, вырезались из оленьих, косульих рогов, шлифовались белым песком, оправлялись золотой проволочкой. Галереей меня с тех пор, когда я заглядывал иногда к художникам, называли, музеем, подводили поближе к свету, восхищались благоговейно.
Времени у меня не хватало. Разве что успевал в сумерки поиграть на кларнете Марийке, которая, слушая меня, вспоминала Черное море, пляж, изрытый людьми, фиолетовый виноград, который едят целыми кистями, персики, не умещающиеся в ладони, высасываемые с жадностью, груши, звенящие от ос, от пчел, в них угнездившихся. И сейчас я только попробую, поднеся к губам кларнет, пошевелить листок, выглядывающий из осеннего мрака, и сразу же спущусь вниз за Марийкой, потому что сегодня в десять, как и каждый вечер, мы идем в полюбившийся ей ресторан, чтобы потанцевать, поболтать со знакомыми, которых становилось все больше. Развлекаться, веселиться потянуло мою Марийку. Сразу после возвращения с Черного моря нас занесло в кабак. «Развлекаться хочу, развлекаться!» — кричит она теперь каждый день, примеряет платья, шали, связанные из шерсти, затканные серебряной ниткой, замшевые жакеты, пальто с беличьим воротником, с чернобуркой, вошедшей с недавних пор в моду. Все больше людей узнавало нас в городе, останавливало на улице, подходило в костеле, чтобы поглядеть, сколько мы бросаем на подносик, при случае пригласить поужинать, выпросить взаймы денег. Мы с удовольствием ходили повсюду, где пировали, пили, играли в карты, где мы неизменно сидели рядом, держались за руки, время от времени на глазах у всех целовались.
Однажды мы попали в ресторан, где собирались артисты, сидели, тесно облепив столики, прихлебывали из стаканов, а то и прямо из бутылок. «Да ведь они тоже убежали, ей-богу, убежали, как я год назад, вырвались оттуда, чтобы сыграть Янтека-дурачка из соседней деревни, Христа из-за Вислы, давно преставившегося барона, похороненного в родной земле, моего Франуся, вдовушку». Артисты — все великие, известные, однако очень приветливые — запросто подходили к нашему столику по одному, по двое, чтобы плеснуть себе в стакан, чокнуться с нами, потрепаться, поболтать о том, о сем заплетающимися языками. Как-то само собой, будто не один июнь, не разгибая спины, мы вместе грабили, складывали в копны сено, я подружился с одним из них, пригласил с Марийкиного согласия в виллу. На следующий день ровно в полдень он подъехал к крыльцу верхом на лошади, в бриджах. Лошадь привязал к давно отцветшей вишенке и, едва переступив порог, заговорил о национальных проблемах.