Благодаря ему нас впустили в другой ресторан, где говорили, говорили, говорили без умолку, хлебом, горами хлеба народ оделяли, словно каждый из собравшихся был Иисусом Христом, или, по меньшей мере, все были апостолам, которым прискучило ловить рыбу, рыться в узлах на таможне. Бигосом, селедкой под водочку запахло, простым людом, бродящим по задворкам, по предместьям, мечтающим спеть песню, дорваться до книжки, сходить в кино, в театр. Из-за него, из-за этого самого простого люда я вдруг ни с того ни с сего признался, откуда родом, захмелев, себя выдал. По этому случаю откупорили две бутылки, разлили по стопкам, чокнулись со мной, назвали союзником. «Какой там союзник, — шепнул я, Марийкину руку своей потной лапой сжал под столиком. — Я мужик темный, и место мое на меже, где куропатка ищет потерянный колокольчик, рассыпавшийся серьгами, кольцами да золотыми монетами».
Бывали мы и в частных домах, на закрытых приемах, окруженных тайной, где собирались владельцы по меньшей мере двух теплиц, какой-никакой фабрички, большой мастерской. Жареным гусем, как у Марийки, угощались на этих приемах, по кусочку ножом отрезали, запивали шампанским, охлажденной во льду чистой. И говорили без передышки о помидорах, салате, тапочках из пластмассы, разных дурацких безделушках, приносящих деньги без счету. Пугали налогами, штрафами, инспекцией, обрушивающейся внезапно, как майский дождь, как сокол, испокон веку в тех краях не встречавшийся.
Кроме того, на таких приемах непременно кого-то сводили, потаенно сватали, подбирали, соединяли пары в зависимости от дохода, наличия машины, виллы; образование в расчет принималось реже. Покупались также ценные картины, старинная мебель, фарфор, затейливые побрякушки из золота, из платины, из драгоценных камней. И нас с Марийкой не преминули сосватать, связать друг с другом. «Когда поженитесь, скоро ли под венец?» — спрашивали за рюмкой водки, набивались гостями на свадьбу. Там же я заметил, как несколько юнцов, облезлых кобелей, хитрых, как лиса, отлично знающая, где кудахчущий жирный курятник, лебезили перед Марийкой, отводили в сторонку, что-то на ушко шептали. Она ухаживаний не отвергала, танцуя, близко к этим голубчикам прижималась, золотую булавку, чтобы не уколоть, вытаскивала из косынки. Вернувшись домой, я прикинулся, будто не помню себя от ярости, ломал мебель, трахнул об пол что-то стеклянное, ночную рубашку изорвал в клочья, Марийку съездил разок пятерней по заду. Она целый день всхлипывала, сидела, забившись в угол, запиралась на ключ, не вышла к обеду. Однако вечером позволила вымолить прощение, разрешила поцеловать ручку, отнести себя в кровать под балдахином.
Как-то в воскресенье неожиданно нагрянули Франусь с супругой. Подвалили к калитке, подняли трезвон, как в деревне воскресным днем, в храмовый праздник. Кухарочка наша, собиравшаяся домой, прибежала наверх, зашептала под дверью, что пришли знакомые, у которых мы недавно были на свадьбе. Я приподнял занавеску, и Марийка отдернула краешек. Поглядели мы на Франуся с Адой, стоящих у калитки, переминающихся с ноги на ногу, старающихся беззаботно посвистывать, поправляющих перманент. В новых пальто, только что из магазина, пришли, с искусственным тигровым воротником, в новой шляпе, в туфлях на платформе. Ада, Аделька, видно, была на сносях, со дня на день ждала разрешения от бремени. «Опять деревней, предместьем повеет, опять кудахтаньем разбередят душу», — подумал я, положил руку Марийке на плечо, сказал кухарочке, что нас нет дома, что мы минуту назад уехали.
Марийка отошла от окна, полуодетая легла в кровать, достала какую-то книжку с полки. Я стоял за занавеской, смотрел, как Франусь, дружок мой деревенский, берет Аду под руку, осторожно переводит по камням через лужу, сворачивает на земляную улочку, едва присыпанную шлаком, где глубокие рытвины после каждого дождя превращаются в грязные болотца. Вместе с ними уходили все наши гулянки, праздники, сенокосы на заре, купанье в реке, выпас коров, лошадей, лежанье в июньском, в июльском лесу под кустиками черники, которую можно срывать губами прямо из-под листьев. Я подумал, что, наверно, так себя чувствует крестьянин, у которого конокрады увели единственную лошаденку, хромой нищий с паперти, у которого мальчишки тайком утащили протез, цыган, который спьяну никак не может добраться до утопшего в реке молодого месяца и бормочет полночи: «Куда ж подевались эти соты с медом, черт подери, куда они запропастились, дьявол».