Набив полные пазухи, мы улеглись рядом на соломенной крыше чуточку отдохнуть. Мы попытались целоваться, но горбы из яблок мешали нам. Мы просто лежали и глядели на августовское небо — оно светлело от бесчисленных огоньков. И пожалуй, на соломенной крыше, что пахла яблоками и птичьими перьями, под ветвями, сквозь которые просвечивало небо, нам было лучше, чем в пруду, хотя мы не целовались и не старались сломить друг в друге затаившегося в каждом из нас зверя, чтобы прийти друг к другу нагими. Хоть мы и помнили всем телом тот пруд, полный наготы, но не чувствовали себя обиженными. Нет, мы то и дело потягивались от наслаждения, так, что хрустели яблоки за пазухой и сыпалась из-под каблуков истлевшая солома.
Мы лежали на крыше, крепко упираясь пятками в пучки соломы, заложив руки за голову, и время от времени приподнимались, чтобы прямо зубами достать до яблока и откусить кусочек. И в солому сочились из нас свет и тень целого дня, и усталость целого дня, и еще усталость от борьбы на тропинке, и та усталость, что до сих пор пахла гашеной известью, каленым железом, солью и разгоряченным зверем, чудесная усталость в воде.
Кровля, сонно почесываясь, очистила нас, и мы пытались вместе с ней погрузиться в дремоту, в глубокий, до последнего волоска, сон. Но, как бывает перед сном, мы, видно, прозевали тот миг, когда соломенная крыша утонула в дремоте. Вот мы и принялись рассказывать друг другу разное про свое детство — вроде бы тоже про сон. Тогда-то солтысова дочка вынула руки из-под головы, приподнялась на локтях, наклонилась надо мной и спросила:
— А хотел бы ты быть королем?
— А почему ты спрашиваешь, Хеля?
— А тогда я буду королевой. И у нас будет яблоневый сад больше нашей деревни, больше всех помещичьих садов. А когда сад зазолотится от яблок, я пойду туда с тобой и стану рвать их обеими руками. И каждый день в сумерки, набрав полным-полно яблок за пазуху, в карманы и в ивовые корзины, мы будем ходить на пруд. И забрасывать ими воду, пока не задохнемся, пока руки не заболят. Пусть зазолотится от яблок. И станем мы купаться в этой воде до тех пор, пока из нее не народится наш маленький. Сегодня, когда я смотрела на мальчишек, что купались сами и лошадей купали, я подумала: ведь у всего свое начало, своя пуповина — в воде. И так обрадовалась, что это случилось с нами не на тропке и не в кукурузе, а именно в пруду.
— Видишь, Хеля, как нам повезло. Хоть и нечаянно, но мы уже были королевской четой. Правда, в воде с одним только золотым яблоком-державой. Но если хочешь, я могу тебе завтра или послезавтра забросать всю-всю воду золотым ранетом. Чтобы в такой вызолоченной воде, откуда спугнуты все тени, все, что чудится и мерещится, ты хоть раз в жизни была девушкой-королевной и матерью-королевой. И матерью, матерью, Хеля.
— А может, ты, Петр, хочешь быть палачом? Палач — тоже король. Он даже больше короля, ведь он смертью ведает. Что ты так подскочил? Если бы ты был палачом, я была бы палачихой. И купалась бы в той воде, что на дне красным сукном выстелена. И чистила бы твой меч песком, и у нас с тобой были бы де…
Я прижал ладонь к ее губам. Она пыталась оторвать ее, но моя рука, если захочу, бывает тяжелее чугуна. Хеля бормотала что-то мне в ладонь, почти задыхаясь. Но лучше уж совсем раздавить ей губы, чем услышать, что народится от той палаческой воды, от того палача, от той палачихи. Тогда-то, впервые за несколько дней, и явился мне снова Ясек. Сквозь ветки я увидел, как он идет по небу неверной, хмельной походкой, как стреляет из плоского пистолета в проходящих с тюками и едущих в плетушках корчмарей и купцов. По светлеющему небу, похожему не то на речной песок, не то на новорожденного ягненка, тащит он убитых за ноги, связывает ремнями и проволокой и бросает в воду, усеянную золотыми и красными яблоками.
Я очнулся от этих видений, когда Хеля смолкла под моей ладонью. Ее светлая головка стала неподвижной и потемнела, уйдя в солому под тяжестью моей руки. Я испугался, что задушил ее. Снял руку с ее лица. Она вздохнула, затянувшись воздухом, как курильщик трубкой. Расправила плечи, приподнялась на локтях и, склонившись ко мне, сначала мизинцем, а потом каждым пальцем по очереди принялась прогонять с моего лица испуг.
Когда ее рука замерла на моем лице, я открыл глаза и увидел, что солтысова дочка спит. Спит, прикорнув на одном локте, как солдат на привале. Я осторожно приподнял ее и, чтобы ей не было твердо на яблоках, уложил на правый бок, рядом с собой. Обнимая ее, я слышал, как все вокруг тихнет и засыпает. И сам я задремал на соломенной крыше, что пахла яблоками и сладко спала под мышиное шуршанье.