— Отойди от собаки.
— Да что вам от нее надо? Тоже мне герой, с собакой воевать собрался! Пошли бы со мной. Там собак много. Вот и постреляете.
— Тогда штраф плати, деревенщина.
— Ладно. Когда вернусь. А от пса держитесь подальше. Свою породу почуял, вот и цапнул.
— Я бы тебе показал «свою породу». Счастье твое, что ты на войну идешь, поганец.
И полицейский, сев на велосипед, уехал под ракиты. А оттуда — в деревню. Только когда он исчез за домами, я заметил, что пес, поджав хвост, подняв морду к небу, лежит на моих босых ступнях. В его старых глазах, наполовину затянутых бельмами, отражалась верхушка яблоньки, той, с почти прозрачными яблоками. Я хотел подойти к ней, сорвать яблоко и посмотреть на свет, правда ли в нем видны семечки. Но еще залитое водой солнце выскочило из-за угла дома, ослепило меня, и я увидел в кроне яблоньки то белое лицо с глазами и ртом, выбитыми пулями, которое проступило из-под коры осины. Его с двух сторон несли в руках улыбающийся Моисей и парень из-за реки. Я пошевелил левой и правой ступней. Пес привстал на передние лапы, и то лицо стало еще ближе. Я пнул пса в брюхо. Он заскулил и убежал в ригу.
Только теперь я заметил, что все еще держу в руке бумагу. Я стал читать ее. Сомнений не было. Это был я, Пётрусь, тот, кого кутали в шаль, несли по снегу через огороды к деду с бабкой, тот, кто садился весной в саду на красную игрушечную лошадку, забирался на все деревья в округе за грачиными яйцами, спал в конюшне рядом с новорожденным жеребенком. Пётрусь, Петр, тот самый, что пел на хорах о Христе, пронзенном копьем, охранял Ясека, снимавшего кур с насеста, прихлебывал кипящий бульон, носил кузнецу сухое дерево на бричку, лежал возле Хели на соломенной крыше, шел с Марысей и Хелей поутру с реки еще несколько дней назад. А теперь я в звании ефрейтора бежал с винтовкой в руках по широким полям, раскинувшимся за повятовым городком. Я перезаряжал винтовку и стрелял. Бежал и стрелял. Передо мной был лес. На стене подступавшего ко мне леса все появлялись и появлялись из осиновой сердцевины белые лица. Осиновые лица, разевая рты, кричали:
— Счастье твое, что ты на войну идешь! Счастье твое! Счастье! Твое!
С тем весенним, в еще желтоватых листиках, леском и в голове и в глазах, с леском, полным осиновых лиц, подошел я к колоде с водой. Окунул лицо. В воде на меня смотрели все те же осиновые лица. Я сунул голову глубоко в холодную воду, прильнул губами к сосновому дну колоды. Забулькало. Сначала расплылся лес, а за ним — осиновые лица. Однако на всякий случай я держал голову в воде до тех пор, пока не стал задыхаться. Когда я резко поднял ее из воды, меня ослепило августовское пшеничное и ячменное солнце, оно медленно-медленно переходило в дымившееся золой картофельное поле.
Подскакивая то на одной, то на другой ноге — я почти оглох — и бегая рысцой по саду, чтобы обсохнуть, я увидел на собачьей конуре два высушенных полена акации, приготовленных для вальков брички. Отсюда, из сада, они выглядели, как большие восковые свечи-громницы. И куда бы я ни поглядел, везде видел не то похороны, не то драку на свадьбе — драку с дрекольем и топорами. Даже сад, до приезда полицейского похожий на огромного зеленого дятла, пойманного обеими руками за крыло, теперь был насквозь пронзен штыком и ножом.
— Ой, Петр, Пётрусь, золотко ты мое, что-то ты совсем раскис. Если так дальше пойдет, ты увидишь, пожалуй, в саду и гроб для неженатого, белый, с миртом и свадебной фатой на крышке, из четырех досок сколоченный и на колеса поставленный. И себя самого в этом гробу. Руки накрест сложены, на руках конфедератка, с боку сабля.
Беседуя так сам с собой, я вошел в конюшню. Вычистил лошадей. Вывел их на двор к колоде. До соснового дна выпили они холодную как лед воду. А вместе с ней выпили осиновые лица, смытые с моих глаз, выпили весенний лес за повятовым городком.
В дом я входил уже веселее. Посвистывая и ломая о колено ивовые ветки, растопил плиту. Осторожно, на цыпочках, чтобы не разбудить мать, прошел в чулан, вытащил из загородки самого большого кролика, какой только попался мне под руку. Он даже не пискнул, когда ребром ладони я ударил его за ушами. Когда мать, напевая молитвы и заплетая седую косу, вошла в кухню, кролик, разрубленный на куски, уже подскакивал в чугунке.
— Что ты тут делаешь, сыночек? И кролика зарезал. Сегодня же не воскресенье.
— Что ты, мама? Воскресенье, воскресенье. Больше, чем воскресенье. Праздник. И какой еще праздник. Больше, чем рождество. Ты слишком долго спала, мама. И все ты проспала. Ох, ты даже не знаешь, какой сегодня праздник.