Выбрать главу

— Я вижу, что сегодня на тебя снова нашло, Петрек. На прошлой неделе ты ни с того, ни с сего курицу зарезал, а сегодня вот — кролика. А курица ведь еще неслась, лучшая была. Барина из себя строишь, вот что.

— Это от радости, мама. Счастье привалило. К саду прикатило на самом рассвете. Блестит, как червонец блестит, как корона. На войну сегодня меня забирают. И коня дают мне, и острую саблю. На гору поставят. На трубе сыграют. И на барабане. А я-то легонько в стременах привстану, саблей замахнуся. И коня пришпорю. И перекрестившись, на врага, как сокол, полечу стремглав я.

— Ой, побойся бога, что ты там болтаешь? Только что был праздник, а теперь вот битва. Голова кружится от твоих рассказов.

Мать, всхлипывая и утирая недоплетенной косой слезы, села на складной стульчик. Я подошел к ней и, взяв за плечи, поднял со стула. Мать повернула ко мне лицо. В ее почти весенних глазах, только слегка задымленных старостью, я увидел себя. И взял в ладони ее полное лицо, на котором застыло совсем детское выражение, словно она впервые видит сон, впервые видит яблоко, птицу. Только когда она заморгала и первая, десятая слеза стерла мое лицо в ее зрачках, и не было уже в них ни Петруся, ни Петра, а был лишь старший стрелок Петр, я сказал ей о войне.

Мы обнялись, прижались друг к другу и сели у окна на сосновую лавочку, где многие годы, до самой смерти, сиживал отец, глядя на пустошь. Я доплетал ее посыпанные пеплом седины волосы. Осторожно перебросил косу за спину. Глаза матери были теперь сухими. Я снял руку с ее плеча и пошел к шкафчику, достал из него семейную эмалированную миску. Налил в нее бульон. Из чулана принес бутылку водки. Мы выпили водку, запивая обжигающим бульоном. Ложка отца вот уже год всегда во время еды лежала около миски, и мать взяла ее со стола, вытерла фартуком и дала мне на дорогу. Потом встала с лавки, вышла в сени, поднялась по лестнице на чердак. Оттуда она принесла окованный железом дубовый сундучок отца. На дно сундучка она положила две рубашки, бритву, широкий кожаный ремень, чтобы править ее, полотенце и кусок простого мыла. Хлеб, кусок сала, сушеный сыр и яблоки. До самого верха забила сундучок.

Прижав крышку коленом, мы закрыли сундучок на замок. Потом мать поставила в котле воду. Из чулана она принесла деревянную лохань. Когда вода закипела, мать раздела меня до пояса. Я хотел вымыться сам. Мать не разрешила. Она намылила мне голову, лицо, спину. И драила она меня до боли, потом чуть ли не силком опустила мою голову в лохань. Я фыркал и пищал, как маленький. Когда мать решила, что я уже достаточно чист, вытерла меня досуха грубой простыней. Потом сняла с моей шеи образок и надела его на льняную нитку. Сама, не разрешая мне ни к чему прикоснуться, надела на меня рубашку, галстук, жилет и куртку. Потом вымыла мне ноги. И, разорвав старую фланелевую рубашку, сделала мне две огромные портянки. Мать намотала мне портянки, и ноги с трудом влезли в юфтевые башмаки. Я хотел их зашнуровать. Но получил по рукам. Стоя передо мной на коленях, мать дырку за дыркой зашнуровывала их кожаными шнурками. Потом поднялась с колеи, опираясь рукой о пол. И отступив на два шага, внимательно оглядела меня:

— Ты теперь вернешься. И никто на свете тебя не разденет. И никто на свете тебя не обмоет. Башмаков не стянет. Рубахи не снимет. Никто не сумеет. Никто не сумеет. Я тебя раздену.

— Мне там дадут мундир, мама. Придется раздеться.

— Ну, дадут, конечно. Еще бы не дали! Стройный ты мой тополь. Таких нынче мало. Но тебя не тронут. Пуля не заденет, сабля не достанет. Ты моя кровинка, ты моя пичужка. Я тебя помыла, как прежде, одела, так же причесала. Вот ты и вернешься, милый мой сыночек. Одежды не снимешь. И никто не снимет. И спать не уложит. И ног не помоет. Только я, сыночек.

Я поцеловал мать в глаза и посадил снова на лавку. Потом побежал в ригу. Из-за стропил достал револьвер и засунул его в карман. Возвращаясь домой, сорвал над колодцем почти прозрачное яблоко и положил перед матерью.

— Когда я выйду из дому, брось его кроликам. Говорят, белый страх в нем сидит.

В ближайший городок мне надо было явиться около полудня. Оттуда после двенадцати отходил поезд в Тарнов. В нашей деревне было несколько призывников, и солтыс должен был дать нам две подводы. До отъезда оставалось еще много времени. Я хотел пойти к Хеле и Марысе попрощаться. Но, представив, как плачущая мать будет бродить из угла в угол, на все натыкаясь, остался дома. Около десяти часов примчался к нам посыльный и сказал, что подводы ждут возле лавки. Я обнял мать за плечи и, взвалив сундучок на спину, почти побежал за посыльным. Дойдя до ракит, оглянулся. Возле открытой калитки, держась за штакетник, стояла простоволосая мать. Коса ее лежала на груди, мать, видно, плакала, вытирая глаза косой. Я поклонился ей до земли. И, не обернувшись больше ни разу, пошел по деревне.