— Вкусно? Ты еще не наелся?
— Вкусно. А кому не понравится мед, желтый, без капельки воска?
— Так, может, оближем эту золотую надпись. Только сначала мы должны решить, что кому лизать. Что ты хочешь: БОГА или РОДИНУ?
— Как тебе сказать? БОГ не мой, РОДИНА тоже не совсем моя. Отталкивал нас от нее кое-кто. Даже тогда, в Тарнове. Так что осталось мне, пожалуй, только «И».
— Подожди, подожди, брат. Об «И» не стоит спорить. Это принадлежит и тебе и мне. Но остается БОГ. Остается РОДИНА. Закапанные медом. Надо их облизать. Вылизать дочиста. До золота. До последней нитки. Вот я и спрашиваю тебя, что ты хочешь.
— Ну если так, Петр, то и БОГА немножко, и РОДИНЫ кусочек. Если уж нам повезло, то воспользуемся.
Мы начали с БОГА. Букву за буквой слизывали мы мед досуха. Под конец каждый из нас по очереди, не брезгуя, облизал досуха «И». Когда знамя высохло на солнце, мы задумались, что с ним делать. Нам хотелось забрать его с собой. Однако в конце концов решили, что будет лучше и спокойнее для знамени и для нас, если мы оставим его в улье. Мы снова завернули знамя в газету, затолкнули его в улей, прибили оторванные доски.
— А знаешь, Петр, все-таки странные пчелы в этих местах живут. Вместо меда оружие на зиму собирают, знамя, чтобы не гнило, медом заливают.
— Да, странные.
Находка нас заинтересовала, и мы стали ходить от улья к улью, выстукивая их саблей. Нам казалось, что в каждом улье, кроме сот с медом, позвякивает оружие. Бродя по пасеке, а она была значительно больше, чем мы сначала думали, мы прямо-таки были уверены, что, кроме боеприпасов и оружия, кто-то спрятал в этих ульях и солдат. Целый полк. Может, целую дивизию. В полном боевом снаряжении, прямо с марша, загнал их в пасеку, пооткрывал ульи, и солдаты, распевая об улане и Марысе, что по воду ходила, промаршировали в ульи походной колонной. И мед и воск закапали их. Бродя по пасеке, мы прислушивались, не раздаются ли в пчелином жужжании солдатские голоса, посвистывание, тихая песня. И присматривались внимательно, не видны ли из какой-нибудь дырочки от сучка, и в какой-нибудь щели конфедератка, сабельный клинок, саперная лопатка, противогаз.
Но, кроме жужжания пчел и меда, что вытекал через покоробленные на солнце доски, мы ничего не слышали, ничего не видели. Мед, вытекая из переполненных ульев, золотился на траве. Казалось, будто трава поглядывает на небо золотыми, все шире раскрывающимися от удивления глазами. Видно, не смыкая глаз, не моргая, не шелохнувшись ни одним стебельком, охраняет она и полк солдат, и оружие, и знамя с «БОГОМ И РОДИНОЙ». И все же, покидая пасеку, мы все время оглядывались, а вдруг сейчас выйдет из улья трубач и сыграет зорю. Мы перестали оглядываться только тогда, когда пасеку дерево за деревом спрятал лес. Но еще в лесу и за лесом мы прислушивались, не прозвучит ли труба.
В этот день нам везло. Мы шли почти все время по лесу, и жара не донимала нас. Вещевые мешки казались нам легче, а юфтевые ботинки — мягче. Жажда нас не мучила, и нам не надо было заходить в деревню. В каком-то заброшенном помещичьем саду мы нарвали много яблок. На ходу мы то и дело доставали яблоки из карманов и грызли их. Нас даже разбирала охота запеть.
Около полудня мы сели на опушке леса. Глядя на скошенные луга с копнами и далекую деревню, доедая подаренные нам вчера хлеб и сало, разговаривали мы о доме. Потом речь перешла на Марысю и Хелю. Я лег на траву, подложив руки под голову, закрыв глаза, и увидел обеих девушек, увидел, как они выходят из коровника с полными подойниками молока. Запахло молоком. И увидел я, как выхожу из-за угла дома, приближаюсь к девушкам, становлюсь на колени перед подойником и жадно пью теплое, парное молоко. Одновременно я увидел за нами лес в светлом золоте и белый от берез. Перемещались у меня и молоко, и белые березы. Березы были изранены штыками. От жары из берез вытекал березовый сок, похожий на парное молоко. Весь лес был залит парным молоком, березовым соком. И видел я, как через этот лес, белый-белый, беленький, бежит смертельно раненный Стах. Спотыкается, падает. Пытается пить это парное молоко, этот сок, вытекающий из раненных штыками берез. Но лес становится все белее и белее, как огромное крыло седого ворона, белого павлина, и Стах тоже становится белым-белым, белее, чем этот лес, это молоко, становится белым, как гашеная известь, как пергамент старого молитвенника, как то лицо, выбитое пулями на осиновом стволе.
Видя все это, я крикнул и вскочил. Моисей тоже вскочил. Мне казалось, что и лес готов бежать. Во всяком случае, мой крик убегал все дальше не то с белыми березами, не то в белые березы. Вероятно, снова все было написано на моем лице, так как Моисей подошел и стал трясти меня за плечи, спрашивая что случилось. Я велел ему прислушаться, как лес все дальше убегает с моим криком в березах, и подумал о нем и о том, что говорили крестьяне об убитых захватчиками евреях. И еще о Ясеке, о Стахе подумал. И стал бояться дороги, что осталась нам до дому. Стал бояться за Моисея. И тогда я решил, что, если еще кто-нибудь, глядя на Моисея, намекнет на это, я заставлю Моисея обрезать волосы.