Выбрать главу

— И гроб какой-то чудной.

— Вроде бы горбатый, Мойше?

— Как будто горбатый. Доски у них, что ли, покоробились?

Я хлестнул лошадей, чтобы опередить похороны, они приближались к проселочной дороге. Но лошади, завидев идущих от лесочка людей, заартачились. И прежде чем мы доехали до лесочка, люди, провожавшие гроб, уже перешли с просяной стерни на песчаную дорогу. Через несколько шагов мы застряли в середине процессии. Мы обнажили головы.

Только теперь, разглядев как следует горбатый гроб, я вспомнил увечного старичка с хутора. Его чаще всего видели на ярмарках: он продавал затейливые фигурки. Кроме фигурок, он продавал девчатам и хлопцам берестяные коробочки с какой-то травой, истертой в порошок. Достаточно будто бы весной на ранней зорьке выпить щепотку этой травы с кружкой березового сока, чтобы ночью, во сне, увидеть суженого или суженую. У старичка был горб и спереди, и сзади, некоторые верили, что стоит прикоснуться к нему, чтобы дети рождались стройные, как тополь, как мачтовая сосна. Кажется, моя мать, глядя, как я в саду задеваю чубом за ветки, обмолвилась, что, когда она была мной тяжела, то на ярмарке, украдкой от отца, коснулась рукой горбатого старичка.

Видно, этот старичок и помер. И теперь его хоронят. Но почему в горбатом гробу? И гроб-то горбатый и сверху и снизу. Правда, на увечье старичка и глядеть было страшно, но уж на гроб досок жалеть не стоило. А то его увечье после смерти еще больше в глаза бросалось. Размышляя обо всем этом и удерживая напуганных лошадей, я и не заметил, как к возу подошло несколько человек.

— Почему же, братья, вы на скорбь людскую так чудно глядите? Глаза на лоб лезут, кадыки трясутся, словно вас собрались на суку́ повесить. Человек увечный, жизнь увечно прожил и с увечьем номер. Хоронить такого и не след иначе.

— Они, отец, ничего не поймут, толкуй им хоть три дня и три ночи. Они оттуда, с Вислы, с реки. Там все по-другому: черное там станет после смерти белым, квадратное — круглым и прямым — кривое. Так что вы напрасно, отец, удивились.

— Что ж тут не понять-то? Да ведь тут все ясно. Молотком кривого жбана не поправишь. И зачем стараться? Молоко в нем будет стоять, сколько надо, и мед в нем забродит, сметана закиснет. Лучше, чем в тех круглых, расписных, красивых. Так и с человеком. Мы-то не видали, о чем его думки да что ему снилось. А что он надумал да руками сделал, то легкое было, как перо соколиное, как крыло ястребиное. И раз оно жило в том увечном теле, и подавно надо проводить с почетом то, что здесь, на свете, от него осталось. И вот так же точно, как оно осталось. Наш такой обычай. И вам надо тоже, раз вы к нам попали, по-нашему с братом увечным проститься. Сойдите-ка с воза. И с братом увечным, а кто знает, может, и первым из первых во господе нашем, проститься придите.

И мы пошли за говорившим без умолку стариком к горбатому с двух сторон гробу. Подойдя, мы хотели стать на колени, но нам не позволили. Взяли только каждого из нас за левую и правую руку и провели нашими руками по сосновому дну и по осиновой крышке. А когда мы опустили руки, старик сказал:

— И разгладились за тобою воды, горы и долины, сукно и шелк, шерсть и небеса, и твое увечье, брат, разгладилось. И будешь ты на небе стройным, как сосна, как заря, что ясным столбом встает над пшеницей.

Сказав это, старик сделал нам рукой знак, что мы можем уйти. До самого местечка мы ехали молча. Только проезжая мимо первых домов, крытых соломой, заговорили об этих похоронах.

— Знаешь, Петр, я хотел бы, чтобы меня так хоронили.

— Что ты чепуху городишь, Мойше? Так хоронить?

— Да, так. Только не в горбатом гробу, как того бедолагу, а в контрабасе, Петр. Ты что на меня так смотришь? Я же говорю: в контрабасе. Ну, в нашем семейном контрабасе, в том, что сейчас у Исаака. Я тоже на нем играл. Я первый на нем играл, ведь я самый старший, Петр. А потому в контрабасе, чтобы видно было, что я часть его и скрипки часть тоже, и семейного оркестра нашего.

Я еще успел двинуть его по шее, чтобы он перестал нести чушь, и тут мы подъехали к его дому. В приоткрытых дверях стоял Абрам Юдка, в ермолке, в накидке на плечах. Он вскрикнул, всплеснул руками и исчез в сенях. Но Моисей еще не соскочил с воза, а отец уже вприпрыжку бежал к нам. Возле воза они крепко обнялись, прижались друг к другу. Потом отец отодвинул от себя Моисея и, гладя его по щекам, по рукавам шипели, по покрытой пушком голове, зашептал:

— Ай, Мойше, Мойше. И это ты, мой сын первородный, оставил отца, братьев оставил. Один туда пошел. И вот как получилось. А ведь я говорил, Мойше. Я таки тебе говорил, сынок. Там одному не справиться. На такое большое войско нужен-таки семейный оркестр.