Таким же звонким, как это великопостное пение, было все лето. Никогда раньше я не шел на сенокос, на жатву с такой радостью. Я прямо дрожал от нетерпения, входя с косой в росистую траву и в подсохшие на утренней заре хлеба, я ждал, когда мои мышцы нальются свинцом усталости. На работу я любил выходить в рубашке или майке, посматривая украдкой, как играют на короткой привязи мои луженые мускулы, как по твердому животу стекают золотящиеся на волосках струйки пота. А когда я приходил к реке, то выбирал на берегу место покруче и, голый, оттолкнувшись ногами от твердой земли или от камня, вытащенного из реки, прыгал в текущую за вечернюю зарю воду. В самом глубоком месте я нырял до дна, стараясь коснуться илистого песка, и тут же выныривал и, как ошпаренный, плыл на другой берег, теребя зеленую гриву реки. Там я опять выбирал кручу и прыгал в глубину. И так до потери дыхания, до первой звезды на ржаном июльском небе.
А возвращаясь домой, пробирался задворками среди яблонь и груш, усыпанных в эту пору кисловатыми плодами. И ни в одном саду я не пропустил ни одной яблоньки, ни одной груши, ни одной сливы. Я тряс их, схватив руками у самой кроны, и мне было приятно стоять в июльском вихре из кисло-сладкой мякоти, листьев и сумерек, перемешанных с брызгами росы. Правда, столько мне было не нужно, мне хватало полной пазухи и полных карманов, но меня радовала накопившаяся во мне сила, от которой даже высокие яблони гнулись в моих лапах, как березовые веточки.
Я ждал, когда яблоки, падая на землю, разбудят дремлющих в сараях собак, а те своим лаем — людей, разметавшихся в тяжелой дреме. И тогда, пригнувшись, почти на четвереньках, убегал я вдоль низкорослых садов в поля и, петляя перелесками, шел домой. Осторожно, чтобы не скрипнула дверь риги и не проснулись спящие в доме родители, я забирался на сеновал. Раздевался, у изголовья высыпал из-за пазухи, из карманов свою добычу. В риге от сена и снопов было еще жарче, чем в поле, и я голым заваливался на перину. Грызя яблоки, я прислушивался, как постепенно успокаиваются разбуженные мной собаки, как рядом в конюшне кони похрустывают овсом, а из глубины сена все выше и выше выплывает и охватывает все разомлевшая дрема. Я поддавался ей и нашептывал себе тихонько: «Хитрый, Хитренький».
В это время мы с Ясеком виделись редко. Хор должен был собраться только к осени, а в воскресенье мы не могли поймать друг друга: я с детства ходил к ранней обедне, а он — к поздней. Только иногда в воскресенье, после обеда, мы встречались у реки. Тогда я, держа в одной руке связанные ремнем вещички, переплывал к нему. Он ждал меня на высоком берегу. Случалось, что возле Ясека стояла вдовушка. Втроем, жуя яблоки или испеченный вдовушкой пирог со сливами, мы разговаривали о будущей зиме. В конце концов мы решили перины бросить и приняться за коней да за свиней. А кони по ту сторону реки были что красные девицы. Со всей округи приезжали сюда барышники, евреи и цыгане и, чмокая от удивления, переплачивали и так уж осатаневшим от жадности мужикам. Мы решили, что за зиму будет достаточно угнать за Вислу несколько коней, тогда мы сможем прилично одеться и нам хватит на арак, на ром и на крестьянский контрабас на любом гулянье.
Теперь, когда я свозил с поля последний овес и просо, картошку и свеклу, сеял рожь и пшеницу, то нетерпеливо поглядывал на лес — его фиолетовый цвет становился все гуще. Из леса, из его фиолетового цвета всегда приходил первый снег и первый мороз. А когда я все закончил, и разъезженные на тысячу колей дороги сковал мороз, и они зазвенели под коваными колесами, мы с Ясеком выбрались в соседнее местечко. У знакомого еврея, содержавшего скобяную лавочку со всяким старьем, мы купили два револьвера и две финки. Не забыли мы и яд для собак. Приобрели также старые овчинные кожухи и высокие, на несколько размеров больше сапоги. Теперь полицейские могли искать нас по следам сколько угодно.
Со всем этим мы заехали к вдовушке. Здесь, достав по поллитровке и по большому кругу колбасы, мы внимательно оглядели купленные «пушки». Они лежали в пятерне, как влитые, их почти не было видно. Отложив «пушки», мы выпили за будущую зиму. Ясек даже по этому поводу сложил припевку о конокрадах; ее до сих пор поют у нас ребятишки. Далеко за полночь мы вышли от вдовушки, договорившись по дороге, что встретимся снова, когда замерзнет река.
С тех пор я почти ежедневно выходил к реке и глядел на отдельные льдинки, а потом на густевшую шугу. Когда кашеобразная шуга стала собираться в корку, на мелководье, у берега, я достал из-за стропил «пушку», почистил ее и смазал. Через несколько дней река встала. Ступая на прозрачный, тонкий лед — под ним еще видны была белый песок и торопливо уплывающая с мелководья рыба, — я слышал, как мои сапоги, подбитые гвоздями, звенят далеко от меня на глубинах, не скованных льдом.