Назовите это красивым словом «эмпатия» или одной из форм моей злосчастной высокочувствительности – суть от этого не изменится: я способен погружаться в других людей с той легкостью, какая обычно присуща женщинам и писателям. И вот парадокс: трудней всего мне представить, что испытывают настоящие актеры, когда перевоплощаются в своих персонажей. Сам я никудышный актер, ни одной крокодиловой слезинки не выдавлю. Я просто становлюсь ими – каждым из героев, с которыми сводит меня жизнь – а потом возвращаюсь к самому себе, как возвращается домой заядлый путешественник. Он смывает с себя пот и грязь, заряжает батарейки для камеры, развешивает по стенам самые яркие моменты этого отпуска и начинает мечтать о новом, сидя за столом в своем пыльном бухгалтерском отделе. Вы понимаете меня? Какими бы странными ни были все эти извращенцы, ожившие под пером моего друга, – мне становилось чуточку легче, когда я произносил последнее слово рассказа и нажимал на «стоп». Не спешите с диагнозами: я вовсе не являюсь латентным фетишистом или зоофилом, выпускающим пар таким невинным способом. Не скрою, я не раз прислушивался к реакциям своего организма – больше из любопытства, чем из страха – но так и не нашел ни одной парафилии, которая хоть сколько-нибудь меня волновала. Меня волновали эти люди; их чувства, их беззащитность перед стихией, бушующей у них внутри, – и их обреченность. В таких историях не бывает счастливых финалов. Одни герои гибнут потому, что дали выход своим страстям, другие – потому что не сделали этого. Гибнут не всегда в физическом смысле, но разве это важно? Важно другое: каждый раз, думая о них, я понимаю, что мне-то еще повезло. Я мечтал не о сладостной боли от плети-семихвостки, не о мертвенно-бледной красавице на никелированном столе. Я всего лишь хотел с кем-нибудь себя разделить.
Давайте я опять использую аналогию с домом. Вот есть дом и его хозяйка, и все вокруг, казалось бы, любят их: пользуясь гостеприимством, срезают путь через их двор, обмениваются рассадой, хвалят интерьеры. А хозяйка думает только о том, чтобы кто-нибудь однажды залез к ней в спальню через окно с ее молчаливого согласия.
Это метафора, вы понимаете. Сам я никогда не страдал от недостатка внимания такого рода, при этом моя спальня с паучьими портретами на стенах – невиннейшее место на свете. Во всяком случае, в первые три года нашего с Соней домовладения там ни разу не произошло ничего предосудительного, не считая моих мыслепреступлений, описанных выше. Давно отброшены все попытки разделить с кем-нибудь это изломанное, больное тело. Но у меня еще оставалась моя душа.
Чтобы вам было понятней, расскажу об одном далеком лете. Мне было то ли шесть, то ли семь, и родители в первый и последний раз взяли меня с собой в отпуск. Они любили путешествовать на машине: ехать куда глаза глядят, завернуть на винодельню, устроить пикник у пересохшей речушки, остановиться в сонном городке, состоящем из одной улицы, а наутро двинуться дальше – в сторону океана или гор, которые сами по себе были не так уж важны, а служили чем-то вроде прикрытия, ведь нельзя же просто сказать родным, что ты хочешь проветриться, бросить машину на окраине поля, упасть в высокую траву и представить, что тебе снова семнадцать. Конечно, с детьми это не так просто, и меня обычно оставляли бабушке, но не в этот раз. На второй день путешествия всем стало ясно, что брать меня с собой было плохой идеей: от избытка впечатлений я с трудом засыпал, не затыкался ни на секунду и не мог высидеть даже часа езды. Повернули домой раньше времени и вдруг увидели табличку, зовущую переночевать на ферме. Родители рассказывали, что стоило им въехать в ворота, как я тут же уснул мертвецким сном. Пришлось нести меня на руках и укладывать в постель в дощатой избушке, куда нас поселили.
Наутро, посвежевший и готовый на подвиги, я отправился исследовать бескрайние просторы фермы. У хозяев в это время гостил внук примерно моих лет, и его снарядили за мной присмотреть. Я помню его с необычайной ясностью. Он весь казался белым, как крольчонок – моя сестра потом твердила, что он альбинос, хотя это полная чушь: глаза у него не были красными, а брови, ресницы и пушистые волосенки просто выгорели на солнце. Майка на нем тоже была белая, а штанов не было вовсе, и я очень удивился, что ему разрешают разгуливать в одних трусах, да еще при посторонних. Он показал мне загоны с козами и курами, ржавый скелет какой-то исполинской машины в кустах и запруду, где водились рачки. Помню, как меня терзала смесь любопытства и тревоги: резкие запахи, которые приносил ветер с далекого пастбища, сама эта невообразимая даль с будто бы игрушечными коровами – всё было мне в новинку. Я рос в так называемом «хорошем районе», где не было ни пустырей с лиловыми репейниками, ни заброшенных построек на окраине промзоны, где могли безнаказанно лазить мои сверстники из районов поплоше. А мне оставалась разве что проезжая часть нашей улицы с подстриженными по линейке кустами да задний двор, где царил такой же образцовый порядок и где было негде даже сделать тайник.