Есть такой музыкальный стиль, называется минимализм. Как следует из определения, композиции в этом стиле строятся из простейших элементов, как из кубиков, и, будучи созданной по принципу архитектуры, такая музыка ей и уподобляется. Она стремится к совершенному покою, и хотя по-настоящему застыть ей не позволяют сами физические свойства звука, она способна весьма успешно мимикрировать под статичную. Слушать произведения в стиле минимализма или трудно, или решительно невозможно – во всяком случае, человеку моего темперамента. Но слушать их, безусловно, надо – хотя бы ради того, чтобы выйти за пределы своего уютного мирка и познать нечто новое. Волшебство минимализма – в том, что в нем есть внутреннее движение, метаморфозы, подобные эшеровским, но придется запастись терпением, чтобы заметить их. Мы так давно испорчены популярной музыкой, что разучились по-настоящему слушать. Я и сам был не лучше, хоть и делал вялые попытки вникать в записи, которые подсовывал мне Зак. И вот в один прекрасный день я принялся терзать свои уши очередной пьесой, где раз за разом повторялся всё тот же мелодический рисунок, и я начинал уже сходить с ума от этой монотонности, как вдруг что-то изменилось. А потом – еще раз, и еще: то добавлялась новая краска в текстуру звука, то мелодия слегка эволюционировала. В какой-то момент я осознал, что изменилось вообще всё, но когда это успело произойти, понять не мог.
Жизнь с Илаем была похожа на пьесу в стиле минимализма. Работу для него я нашел быстро: одной из нашей соседок нужна была помощь по уходу за садом, и она повесила объявление в местном паблике. Работа была несложной, но регулярной – подстригать траву, убирать мусор, чистить водостоки – и я поручился за мальчика, рассудив, что это ему будет под силу. Теперь он был занят несколько часов в неделю, а остальное время проводил с нами. В своей комнате он только ночевал, предпочитая ей уголок дивана в гостиной. Он устраивался там среди подушек и сидел всё с тем же неприкаянным видом, как в первые дни нашего знакомства. Если кто-то из нас вовлекал Илая в свои дела, он повиновался без звука, не проявляя при этом хоть сколько-нибудь заметного интереса. Он никогда не улыбался, на вопросы отвечал коротко или не отвечал вовсе, и я не мог понять, рад ли он вообще, что поселился у нас. Это обескураживало не меня одного. Соня, склонная по любому поводу лезть в интернет, нагуглила шизоидное расстройство личности и заявила, что видит у Илая практически все его характеристики. Какая чушь, сказал я, пробежав описание глазами; разве не помнишь, как он зарделся, аки девица, стоило один раз его похвалить? Я не стал выкладывать ей свой козырь – было и так ясно, что нет у него никакой эмоциональной холодности, всё он чувствует, и вид чужих пальцев в кастрюле с кипящим маслом наполняет его страхом, который сильнее, чем страх заговорить.
– Я думаю, – сказала Дара, – что тут такая же фигня, как у медведей. Вот собаки – социальные животные, они живут стаями, поэтому им важен язык тела, чтобы общаться. И лошади тоже социальные. А медведи нет, и самое опасное в медведе – это то, что у него на морде не написано, злится он или радуется. Ему просто незачем это показывать. Может, Илай потому и не улыбается, что там, где он жил, улыбаться было некому.
Я согласился, что в этом что-то есть. А потом я вспомнил минимализм и набрался терпения. Терпение, говорила Соня, и любовь – вот всё, что ей нужно было в первые месяцы общения с Бадди. Месяцы, Карл! А ты ждешь немедленной реакции от подростка, который резал свою собственную плоть.