«У тебя что-то не в порядке?» – спросила Дара, когда мы ложились спать. Я ждал этого вопроса – пусть она рассудит нас, я так запутался, он себя странно ведет, Дара, ему что-то нужно от меня. Я покаялся ей, и она ответила с тихой укоризной: он так выражает любовь, Морис. Он по-другому не умеет. Чушь собачья! – я взвился, забыв о том, что у стен есть уши. Ты хочешь сказать, он Соню любил? Да у него просто спермотоксикоз – лезть на всё, что движется, он же сам говорил, а ты его защищаешь по доброте душевной. Я так яростно открещивался от этого, будто ногами топтал его любовь, которой упорно не замечал все эти месяцы. Она была страшнее его робких домогательств, потому что тянулась, минуя сознание, к моему ответному чувству – противоестественному, думал я с ужасом. Порочная, постыдная, любовь эта была отвратительней, чем все извращения, о которых я когда-либо читал, потому что таилась не под обложкой книги, а во мне самом. Она долго рядилась в благопристойные одежды: умиление, симпатия, сопереживание – так денди привычно переоблачается из пижамы в сюртук, а затем в смокинг, и никто никогда не видит его настоящим. Но маскарад окончен. Признайся самому себе, как сильно ты хотел бы вернуть тот сентябрьский день и снова ощутить прикосновение его пальцев.
Что мне теперь делать с ним? Как я могу?
Расскажи ему про свои принципы, Морис. Про свою безупречную репутацию. Придумай что-нибудь, ты ведь находчивый. А можешь и вовсе ничего ему не объяснять, прикинуться валенком и жить, как жил. Он погорюет да и забудет тебя. А ты – ты никогда его не забудешь.
Теперь я, а не он прятал глаза и спотыкался на каждом слове. Разрубить узел одним махом – это было правильней, чем изо дня в день притворяться, но боже мой, как же это тяжело. Прости, Илай, я знаю, что ты чувствуешь, но и ты меня пойми. Я виноват, что допустил это недоразумение, что дал тебе повод думать, будто я... Он стоял бледный и не сводил с меня глаз, будто внезапно оглох и силился прочитать по губам свой смертный приговор. И я произнес это – самые грязные слова в моей жизни. Хуже любого ругательства, любого богохульства.
«Я не гей».
Его лицо разом повзрослело лет на десять, и горькая складка пролегла у рта. Он увидел то, чего сам я еще не осознал, – всю глубину моего падения в смрадный омут лицемерия, трусости и гордыни. А я-то думал, что спасаю свою бессмертную душу.
Он не хлопнул дверью, когда выходил, но дом задрожал, как в лихорадке – мой безопасный уютный мирок. С потолка сыпалась штукатурка, еще выше с грохотом обрушивались балки, и только подвал стоял невредимый, храня мою позорную тайну.
2
Не могу вспомнить, действительно ли я читал когда-то такой рассказ или сам сейчас придумал – о том, как человек лишился своей тени. Её, кажется, отрезали – провели волшебным ножом по земле, и герой обнаружил, что без тени жить нельзя, что даже худшее в нас для чего-то нам нужно. Не уверен, что запомнил правильно, но гуглить мне лень. Суть в том, что я превратился в этого героя, когда понял, что Илай больше не преследует меня. Я мог ходить с этажа на этаж, мог издавать самые невероятные звуки – моей тени всё это было до лампочки. Дара тоже иногда исчезала, но не говорила мне ничего и вела себя всё так же кротко, демонстрируя полное принятие всего, что я делал. Илай, должно быть, обрел в ее объятиях некое равновесие: он выглядел отстраненным, но не страдающим. Страна, страда – он даже играл с нами в настольные игры по вечерам, хотя и не приближался ко мне и перестал заговаривать первым. Я гадал, сколько продлится этот бойкот. До начала учебного года оставалось еще три месяца, и я чувствовал, что это крайний срок его пребывания у нас, несмотря на то, что Илай так и не придумал, куда поступать. Соня предложила ему поучиться конному делу, но энтузиазма он не выразил, хотя на конюшню ездил исправно – очевидно, затем, чтобы поменьше меня видеть. А я – я продолжал, как механическая шкатулка с фигурками внутри, исполнять свои нехитрые танцы под заезженную музыку: поднимал шторы, варил кофе, но всё это потеряло смысл, я отбывал срок в своей тюрьме, и что хуже всего – я знал, что сидеть мне не три месяца, что это пожизненное, если только кто-нибудь не сжалится и не даст мне по голове со всей дури, тогда дальше можно жить овощем или глухарем, как повезет.