Я был уверен, что на работе он задержался исключительно затем, чтобы избежать готовки. Возни-то с курицей не много, но мне стало обидно, что он так демонстративно отказался от моего общества. Скрипнул калиткой, пристроил велик на заднем дворе и, не сказав ни слова, ушел в душ наверху. Спустился он лишь тогда, когда Дара позвала ужинать. Он вымыл голову, но одет был, как всегда – белая футболка и джинсы. Я заметил, что лицо и руки у него слегка подгорели: кремом он, видимо, так и не мазался. А почему четыре бокала, Дара? Мне в его возрасте спиртного не давали. Соня фыркнула: ну ты и зануда, что ему будет с этого – что там, пино-нуар? Я пожал плечами и налил ему тоже – исключительно из уважения к имениннице. Я старался обращаться в основном к ней, но Илай сидел напротив меня, и мне приходилось смотреть на него, отмечая, как он хмурится и крутит в руках столовый нож. Сам он упрямо избегал моего взгляда; слипшаяся влажная челка падала сосульками ему на лоб, он встряхивал головой, но глаз не поднимал. Я еле сдерживался, чтобы не сделать ему замечание: в моей семье никогда не разрешалось ставить локти на стол. Он ничего не ел, ковыряя еду только для вида, зато бокал осушил почти сразу, будто мучился жаждой. За столом тем временем шли подобающие случаю беседы. Дара поделилась анекдотом-другим из своих рабочих будней, и Соня спросила, планирует ли она когда-нибудь завести щенка. Не знаю, ответила Дара, это же так серьезно – новый член семьи, и Морис, кажется, не горит желанием, – да я-то что, я разве против? Лишь бы не бульдог, или кто там самый слюнявый. А тебе как, Илай? Прости, Дара, – голос звучал хрипловато, но твердо, – или я, или собака. Смотри-ка ты, – я не выдержал, – условия ставит. Он посмотрел на меня в упор; сжал нож в руке и провел большим пальцем по лезвию. Положи, сказал я. Илай не шелохнулся. Я повторил, повысив голос.
– Скажи, как Багира, – попросил он со странной интонацией: то ли искренне, то ли издевательски.
– Встань и выйди.
Я сам услышал бессилие в своем голосе, и Дара вмешалась: ну хватит, что вы оба, как мальчишки, в самом деле.
– Морис думает, что он взрослый.
Он несколько раз мучительно запнулся, прежде чем выговорил мое имя, будто сплюнул его.
– Как ты меня назвал?
Он откинулся на спинку стула, не спеша поднял свой бокал и, прищурив глаз, посмотрел на меня сквозь него.
– Ты слышал.
Повисла пауза. Лицо Илая изменилось: он дышал полуоткрытым ртом, всё чаще, прикрыв глаза – одна рука сжимала ножку бокала, другую он успел спрятать под стол, и мы потрясенно смотрели, как медленно запрокидывается его голова и лицо искажается спазмом облегчения. Он с шумом втянул воздух сквозь зубы и резко встал из-за стола – что-то с металлическим звоном упало на кафельный пол, и он кинулся вверх по лестнице, держа наотлет свою окровавленную руку.
Он хотел ранить меня, и ему это удалось.
Я взвился на второй этаж – площадка была пуста, дверь его комнаты приоткрыта, я распахнул ее – он обернулся через плечо, увидел мое лицо – сделал шаг назад и раскрылся, словно уже знал, что я сделаю. И я сделал это.
Мне придется это признать.
Я ударил его. Сильно, наотмашь, раскрытой ладонью.
Через несколько ударов сердца он поднял руку, прижал к своей щеке и снова опустил, оставив красный след – будто подправил картину, сделав мазок кистью. Теперь картина была совершенной. Голова склонилась немного набок, ресницы были опущены, футболка казалась ослепительно-белой в лучах низкого солнца, глядящего в окно. Меня пронзило этой красотой – раскаяние накатывало мелкими волнами, мне казалось, я долго стоял так, пока очередная волна не поднялась выше головы, толкнув меня к нему. Я обнял его. Мокрые волосы пахли мятой, и во рту у меня стало холодно. Два слова льдисто бились о зубы: «Прости меня», – но он не шевелился, и у меня внутри всё застыло, будто я прижимал к себе тело, уже испустившее дух. Слишком поздно. Я всхлипнул, и тут он медленно поднял руки, повел ладонями вдоль моих бедер вверх, по бокам, по плечам, до шеи. Я разжал объятья, позволяя ему высвободить голову и посмотреть на меня. Какими прозрачными были его глаза. Это был ангел – как моя мама. Я склонился над ним, окончательно сдаваясь перед его чистотой, честностью и цельностью. Он потянулся мне навстречу. Он помнил каждое слово в моей давней исповеди, все мои неловкие признания – и поступил со мной так бережно, как не поступал никто. Прохладными губами тронул мои, всего на миг; мягко отстранился и вышел из комнаты навстречу Даре, которая стояла за дверью, держа наготове бинт и пластырь.