Выбрать главу

Илай пересек верхнюю гостиную и открыл парадную дверь. «Смотри, Мосс!» – я вышел вслед за ним: весь наш палисадник, круто взбиравшийся в горку, розовел и пушился, как сахарная вата.

– Они зацвели! А вчера тут было совсем чуть-чуть, в уголке – ты видел?

– А я говорил, что будет красиво.

Солнце почти отвесно падало ему на спину, лоснившуюся от спрея. Он прошел по бетонной дорожке к лестнице и медленно стал подниматься, повернув склоненную голову, – он смотрел на цветы, а я смотрел, как он воспаряет над вспененным цветочным морем, легкий и стройный – одинокая фигурка, увиденная глазами влюбленного за миг до его, влюбленного, смерти. Я с холодной отчетливостью ощутил, что умру за него. Чувство было спокойным и будничным, оно не потрясло и не испугало меня. Так было надо.

Илай повернул ко мне лицо, стоя на верхней ступеньке – и внезапно улыбнулся, не разжимая губ. Быстрая и робкая, почти спазматическая, эта улыбка была совсем не похожа на ту, какую нарисовал бы в этом месте автор книги или кинорежиссер, и в этой неприукрашенной реальности момента, в этой осознанности – я слышал все звуки вокруг, видел белевший за спиной Илая мусорный контейнер – мне открылся ответ. Я понял, что когда любишь, то в своих рассуждениях об этой любви нужно исходить от высшего, от более важного, чем счастье или несчастье, грех или добродетель в их ходячем смысле, или не нужно рассуждать вовсе.

Не буду скрывать, что я жульничаю, что эту цитату я читаю сейчас с экрана, а в тот момент я не помнил ее дословно, хотя она всегда меня восхищала – как прекрасная и таинственная вязь арабского текста, как журчанье чужого языка. Я не вдумывался в нее: мне было незачем вдумываться – а может, было попросту нечем.

6

Стоя под душем, я пытался занять свой мозг чем-нибудь другим, но ничего не получалось – потому, что он тоже стоял сейчас в душе этажом ниже; потому, что каких-нибудь полчаса назад я видел его руки – они поднимали другой край доски, которую мы бросали в контейнер, и у меня слабели колени. Я и прежде замечал, что в человеческом теле – в той угловатой, андрогинной разновидности тела, которую я считал привлекательной – меня больше всего волновали сочленения и шарниры: безупречная эластичность кожи, хранящей гладкость и тогда, когда эти сочленения двигались во всех степенях свободы; её, этой кожи, трогательная двойственность – шершавый локоть, только что с притворным гневом толкавший меня под ребра, доверчиво оборачивался своей внутренней стороной, и мне хотелось целовать беззащитную голубоватую впадинку на девчоночьей руке. Это было так же прекрасно, как наблюдать дружный полет птичьей стаи: густое темное облако, подчиняясь неведомой силе, вдруг перекручивалось и подставляло зачарованному зрителю свою изнанку, сотканную из белых брюшек и подкрылий; и я снова думал о птицах, сердце моё взлетало, когда мы поднимали с ним доски и ко мне поворачивались, попеременно, то твердое соленое плечо, то атласная подмышка. Я из всех сил старался не выдать себя и, закончив с контейнером, ушел на задний двор, чтобы подровнять траву. Минут через десять я заглушил газонокосилку и кинул взгляд на веранду – Илай лежал там в шезлонге, на столе поблескивал графин с водой. Он ничего не сказал, увидев меня; я ответил таким же смущенным молчанием – даже когда обнаружил, что рядом с графином стоят два стакана. Правильней всего было бы растянуться на соседнем шезлонге, но моя кожа, не любящая пота, уже начала болезненно зудеть. Я напился, вошел в дом и уже на лестнице услышал, как он тоже заходит и включает кондиционер.

А теперь, стоя под прохладными струями, я предался воспоминаниям, еще свежим и острым, и, елозя мыльной губкой по телу, которое отзывалось ноющим желанием, сонно размышлял, что мог бы сейчас набраться храбрости и избавиться от этого напряжения: вода всё замаскирует, сотрет следы прежде, чем подкатит тошнота. Как там было в его любимой песне – «Зимой легче плакать, чем летом: всегда можно притвориться, что это всего лишь капли дождя». Умеешь же ты все опошлить, Морис, ну и что теперь, он ведь не узнает об этом, никто не узнает – так я думал, выходя из душа и заворачиваясь в халат. Я постоял, решая, в какую дверь выйти: почему-то мне казалось, что я найду его сидящим на кровати в моей спальне. Он, так или иначе, должен был подняться за чистой одеждой, но я не нашел его ни в моей комнате, ни в его – дверь туда была приоткрыта, ни даже на балконе. Я переоблачился в условно домашнее, так как не делал особой разницы между тем, как выгляжу на людях и дома, и случайный визитер не имел ни малейшего шанса застать меня врасплох. С нижнего этажа тянуло холодным воздухом, и Илай, сидевший на кухонной стойке, был в футболке, за которой, судя по всему, успел-таки сходить. На этом поток моих мыслей иссяк, и мне сделалось до странности безразлично, те ли это джинсы, в которых он грузил мусор. Свесив ноги, он ел чернику из коробочки; я заметил, подойдя, что мелких, сморщенных ягод там уже не осталось – все были отборные, одна лучше другой. Он придвинул мне коробку, и с моих губ сорвалось: «Я не смею, они такие красивые» – это было сказано в шутку, но он так посмотрел на меня, что внутри будто лопнула струна. Я положил ладонь ему на щеку – его голова была на одном уровне с моей; а он, уперев в столешницу обе руки, подался вперед и обхватил коленями мои бедра, так что мне уже ничего не оставалось, кроме как стиснуть его в объятьях.