Он отдался мне с каким-то нечеловеческим облегчением, будто бы мучительная эта ноша копилась в нем годами, каждый день прибавляя грамм по сто. Я зажмурился; теперь весь мир был наполнен им: его прерывистым дыханием, слабым запахом медово-молочного геля для душа, острыми локтями и лопатками. Меня охватило странное чувство: так, наверное, сходят с ума. Так отправляются в путешествие, закусив сладкий кубик ЛСД. Я начал терять пол – и тот, что под ногами, и мой собственный. Я запускал пальцы в длинные волнистые волосы, целовал гладкую шею и не понимал, кто передо мной – мальчик или девочка, и кто я сам, и что нам делать, как пристроить друг к другу эти беспомощные, изнывающие тела?
А потом меня озарило внезапным осознанием нашей всесильности. Мы ведь сумели сделать невозможное: сочесть биение наших часов, свести наши путаные тропинки. Оседлать попутный ветер и спрыгнуть с него в нужный момент. Повинуясь чутью, встать на страже. Если б я не вышел в ту минуту на балкон – где бы мы сейчас искали друг друга? Да неужели нам, всемогущим, не осилить теперь такой ерунды – сложить два физических тела плюсом к плюсу, минусом к минусу, чтобы вспыхнуло и закрутилось? Неважно, какого мы пола, какого цвета, размера и возраста. Мы были так долго разлучены и наконец нашлись.
Моё одурманенное сознание сохранило недостаточно деталей, чтобы воссозданная из них картинка имела бы художественную ценность. Помню только, что всё закончилось молниеносно, и мы опять – будто кто-то пустил кинопленку задом наперед – разошлись по ванным. Я остался наверху; выйдя на балкон, увидел через застекленную дверь, что Илай в одном полотенце пришел в свою комнату за новыми штанами. Я отвернулся и стал думать о том, что я скажу Даре и надо ли ей вообще знать обо всем. Если скрывать – значит, нам и дальше придется довольствоваться торопливыми встречами в том же духе: конфузливые сухие поцелуи, исступленное трение молнии о молнию. Но какими словами и под каким соусом я должен был ей это подать? Разве только она сама обо всем догадается. Наверное, поэтому я не стал сдерживать порыва, который охватил меня, стоило нам с Илаем сесть на заднее сиденье Сониной машины. Это было на следующий день – мы собрались ехать к Бадди в полном составе, как зимой, когда Илай был еще испуганным цыпленком – я с трудом мог вспомнить его таким: как он прятал под куртку воротник свитера и, излучая благодарность каждой клеточкой своего озябшего тела, кротко глотал бергамотовый чай – который, как я потом узнал, он любил не больше моего. Я коснулся его руки, и он развернул ладонь с уже знакомой мне готовностью; я с удивлением подумал, что никогда еще не трогал его шрамов, и тут же сделал это, а потом поднял глаза и увидел в зеркале заднего вида наши лица – свою глупую улыбку и румянец на его щеках. Я был уверен, что обе женщины тоже видели это, и сжал его руку. Мне хотелось, чтобы они знали.
В тот день меня штормило от избытка эмоций: я, что называется, раскачал себя и впадал то в одну крайность, то в другую. Вид Илая на лошади свел меня с ума – я и любовался, и переживал за него, хотя никаких кульбитов он не делал, просто трусил по кругу, без корды, привставая на стременах с удивительной грацией и гордо неся высоко поднятую голову в черном шлеме с козырьком. Соня не зря хвалила его. Расскажи им про наш проект, Илай. Тот смутился: это явно была их общая шутка, – но все-таки объяснил. Бадди танцует, и Соня говорит, что мы должны сделать номер – танцевать с ним вместе. Да, сказал я, это будет здорово, – а сам видел в тот момент только один танец: хрупкий подросток, миловидный, застенчивый, скользящей балетной походкой идет по канату, раскинув руки. Он ходил над пропастью всю жизнь: легкая жертва насильника, хозяина подпольного борделя. Как ему удалось избежать этого? Я спрашивал себя об этом раньше, но именно теперь, когда он с такой готовностью перешел со мной черту, мне стало казаться, что он умолчал в своей автобиографии о чем-то очень страшном.