В наших валяниях на диване появился теперь легкий эротический флер, из чего я сделал вывод, что обе женщины всё знают и не осуждают меня. Как-то вечером я, переключая каналы, наткнулся на старый фильм и, повинуясь ностальгическому чувству, прилег посмотреть. Дара растянулась рядом, Илай уселся с другой стороны. Соня, видимо, была у себя. В рекламной паузе я убавил звук, и Дара спросила: угадай, какая часть тела мне нравится больше всего? Я охотно включился в игру, начав с самых невинных вариантов и дальше по нарастающей, повышая градус так, чтобы уложиться в рекламное время. Нет, сказала Дара, не угадал. Сдаюсь. Она мягко коснулась моего живота – я скосил глаза и, не увидев ямочки, удовлетворенно отметил, что спокоен как удав и остаюсь таковым даже с учетом эскалации ее прикосновения. Повод я дал ей сам, попросив объяснить, что такого притягательного она находит в этом неэстетичном волосатом регионе. Дара углубилась в этимологию его русского названия, попутно углубляясь пальцами в щель между нижними пуговицами моей рубашки, а потом добавила, что всё это фигня, а на самом деле – это просто беззащитное и приятное на ощупь, особенно у собак (тут я соорудил на лице оскорбленное выражение). Если собака валится на спину и подставляет пузо – значит, она верит, что ее не обидят. Щенки так делают перед взрослыми собаками. Это называют позой подчинения, а я называю позой доверия. Диван рядом со мной дрогнул, и Илай ушел наверх, ничего не сказав. Бедный мальчик, вздохнула Дара, я, кажется, его смутила. А я подумал, что он и сам был не прочь коснуться меня так, как Дара.
Хотите – верьте, хотите – нет, но в ту первую ночь между нами ничего не было. Он не лгал, сказав, что никогда не спал с мужчиной, и, вероятно, ждал первых шагов от меня, но я сам робел, и если в прошлый раз мне помогла подъемная сила накопленного возбуждения, то вот так, с места, я взлететь не мог. Пристроившись на своей половине – все кровати у нас в доме были полуторными – я неловко молчал, и Илай начал рассказывать, словно продолжая всё ту же историю неожиданным флэшбеком лет на десять назад. В тот вечер я и узнал, что для него значит «быть вместе». Какая-то часть меня – еще недавно заполнявшая весь доступный объем, а теперь оттесняемая всё дальше в угол – цинично заметила, что я в хорошей компании: педофил и проститутка. Но меня это совсем не задело, моя респектабельность стала мешать мне, как мешала пижама летними ночами – пижама, которую Илай даже не попытался на мне расстегнуть, а вместо этого признался, что всё детство был уверен, что он один умеет испытывать чувство сладостного полета от интимного взаимодействия с самим собой. Он прятался от матери не потому, что боялся ее порицаний: она, судя по всему, была достаточно слепа, чтобы не замечать таких вещей – а потому, что чувствовал свою непохожесть на других. Джесси оказался таким же, и это Илая поразило. Он что, тоже, начал я, но вопрос повис в воздухе, меня по-прежнему слегка мутило от несоответствия реальных событий и того, как их воспринял мальчик – так бывает, когда видишь оптическую иллюзию. Трогал себя, подсказал Илай. Да, он это делал.
Чтобы отвлечься, я стал спрашивать его о девицах, которых он снимал, и он поведал мне всё то, что вы уже знаете; а потом, будто обессилев от долгого монолога, внезапно уснул – совершенно по-детски, закинув на меня ногу, так что я не смел пошевелиться и долго лежал так, думая обо всем, что услышал.
Кто из нас был теперь тенью другого? Я радовался, что он снова ищет моего общества, и сам звал его на прогулки, и охотно открыл ему дверь, когда он пришел полюбопытствовать, как я работаю. Он сидел не дыша, пока я наговаривал какую-то мелочевку: работать всерьез я бы при нем, разумеется, не смог. Когда я закончил, он принялся рассматривать мой стеллаж с книгами, занимающий полстены. Покупая новый томик на антикварном развале или в маленькой пыльной лавке, я клялся себе, что это в последний раз, а перед очередным переездом честно разбирал свою разбухшую библиотеку и относил в комиссионку всё, что удавалось оторвать от сердца. Но теперь, когда я окончательно укоренился в своем постоянном жилище, книги начали прибывать стихийно и неостановимо, как вода во время потопа. Новый шкаф уже просочился в мою спальню, здесь же, в студии, всё было давным-давно забито. Смотри, это про тебя, – Илай уже нашел моего потрепанного «Мориса»; первое издание, представь себе, семьдесят первый год. Тот пожал плечами: не такое уж и старье, дед вполне мог застать его свеженапечатанным. Да, но ты хоть знаешь, когда это было написано? В начале двадцатого века! Если быть точным, в девятьсот тринадцатом. А почему раньше не публиковали? Автор сам не хотел, объяснил я. Бережно взял книгу с полки – американское издание в строгом и тревожном черно-желтом переплете; открыл послесловие и прочел ему вслух: «Я придерживался того мнения, что хотя бы в художественной прозе двое мужчин должны влюбиться друг в друга и сохранить свою любовь на веки вечные, что художественная проза вполне позволяет»[5]. Понимаешь, Илай, он хотел, чтоб его герои были счастливы. Вот, слушай: «Имей она [история] несчастливый конец, болтайся парень в петле или ещё как-нибудь наложи на себя руки – вот тогда всё в порядке». А так, как он её написал, опубликовать ее было бы невозможно. И даже потом, когда в шестидесятые всё стало меняться, он боялся, потому и завещал издать книгу после его смерти.