Он сказал: я больше не могу, Мосс, – даже в таком состоянии он ухитрялся помнить о моей психофизиологии и боялся вызвать у меня рефлекс отвращения. Он скатился с кровати и ушел, в чем был. Вернувшись, доложил, что ванная свободна и остальные уже внизу. Я вошел в душ, открыл оба крана и дождался, пока вода смоет с меня остатки стыда, после чего неловкой рукой открутил третий кран и содрогнулся от быстрого и мощного спазма, окончательно меня пробудившего.
К тому времени, когда я вышел, Илая наверху уже не было – не потому, что он стеснялся появиться прилюдно вместе со мной: напротив, он не замедлил признать нашу близость первой же репликой – «Дара печет оладьи, ты будешь, Мосс?», ничего более нежного я до той поры от него не слышал, он так это произнес, будто спрашивал, выйду ли я за него замуж. Он спустился один потому, что не любил демонстративности – а может, просто был ужасно голоден и счастлив и не мог усидеть на месте. В гостиной были подняты шторы, я никогда не видел утреннего света, стоя на ступеньках лестницы, и это было так странно, куда более странно, чем всё, что случилось перед этим.
Так и повелось: вечером – книжки и разговоры, утром – беззвучная возня, изумление первооткрывателя, благоговейный трепет перед красотой. Без смущения позволить ему расстегнуть и развязать то, что служило мне прежде кольчугой; перецеловать все его раны и в один прекрасный день обнаружить, что и мои собственные понемногу заживают, будто этим действием я врачевал и другого мальчика – моего внутреннего ребенка. Щекотка больше не мучила меня: колючки пригладились и истончились, тело отзывалось на ласку с дурашливой благодарностью блохастого пса, подставляющего пузо, а вместе с ним и другие, крайне уязвимые места, которые Дара постеснялась упомянуть, хотя, несомненно, имела в виду. Я не питал надежды исцелиться полностью, но даже крошечные шажки в этом направлении чрезвычайно меня волновали.
Ну и кто из нас бурят, смеялась она, глядя на мои перемещения между спальнями. Её мама выросла в сибирском поселке и рассказывала, как буряты, жившие там, кочевали из одной пустующей избы в другую, сублимируя таким образом свою исконную тягу к скитаниям. Я оправдывался тем, что для троих наша кровать слишком мала, скрывая от Дары, что Илай больше не хочет к нам приходить. Понять этого я тогда не мог, мне казалось, что причина в его ревности, но говорить на эту тему мне не хотелось. Их физические контакты друг с другом тоже сошли на нет, хотя сам я, скажем откровенно, представлял собой весьма бледную альтернативу: никаким сексом в нашей постели и не пахло. Мы оставались в плоскости викторианского романа – каковым, по форме, и является запоздало изданный «Морис» с его целомудренными описаниями. Но при этом – и чем больше фрагментов я читал Илаю, тем сильней становилось это чувство – старомодный Форстер оказался храбрее, чем иной современный автор. Взять хотя бы моего друга, который в своих рассказах, ни много ни мало, поощряет наши низменные инстинкты, заставляя нас вести себя как посетители балаганчика с выставкой уродов. А мы и рады, это ведь зашито в людях – стереотипные реакции, позволяющие не тратить каждый раз время на принятие решений. Одна из башен ЛЭП в нашем парке (вы обращали внимание, что они все разные?) всегда напоминала мне человеческую фигуру с руками, сокрушенно разведенными в стороны – что я могу поделать, я негибкий с моим железным каркасом, мне отвратительно всё непонятное. Вот тут-то литература и может помочь нам расшатать этот каркас. Понимаешь, Илай, художественный текст на то и художественный, что в нем возможно всё, в том числе визиты инопланетян, путешествия во времени и счастливая любовь между двумя мужчинами. Если читатель, повинуясь мастерству автора, хотя бы на миг проникнется симпатией к бедняге-маргиналу – он, быть может, не плюнет ему в лицо, если встретит в жизни. Понимаешь?