У Соллимы любовь – это танец. Илай кивает, ему известно, как танцуют о любви: даже пауки это умеют. А знаешь, почему у него это похоже на разудалую пирушку в кабаке, а не на чинный вальс? Смотри, в этом месте даже смычок подпрыгивает, этот штрих называется рикошет. И ритм – чувствуешь, какой тут сложный размер? Безумная любовь, сметающая все преграды. Погоди, я покажу тебе. Amor vincit omnia – так это называется. Амур Всепобеждающий. Караваджо так назвал свою картину, а Соллима – свою пьесу. Да не гугли, это надо смотреть на бумаге. У меня где-то был альбом... Вот. Илай разглядывает обнаженное мальчишеское тело с оттенком неодобрения, Амур вызывающе ухмыляется в ответ. Как живой, правда? Толстый, отвечает Илай. Ну да, херувимчики всегда с жирком, не то что вы, балетные.
Следующая сцена – Илай перед зеркалом своей спальни, в костюме Амура, но без крыльев, хмурит брови и рассматривает себя с ног до головы так, будто оценивает лошадь на выставке.
– Я ничего выгляжу, Мосс?
Нашел кого спросить.
– Да, Илай. Ты красивый, хоть я и не должен тебе этого говорить.
– Почему?
– Потому что ты зазнаешься.
– Это всего лишь тело.
«Всего лишь», господи боже мой – неужели он до сих пор хранит в себе это восприятие тела как инструмента: идея, которую ему вбивали изнуряющими часами в балетном классе? «Всего лишь» – косой разлет ключиц, длинная тень в ложбинке, стекающей от груди к животу. Я боюсь опустить глаза, мне совершенно не нужна сейчас эта дрожь в ногах и помутнение разума, мне нужно успеть завести новый день, и поэтому я бесшумно ухожу, оставив его любоваться своим отражением в широкой винтажной раме.
Тем же вечером я слышу знакомую музыку, летящую из его комнаты. У меня подпрыгивает сердце в радостной надежде, но Илай всего лишь валяется на кровати, глядя в телефон. Заметив меня, он прижимает палец к губам, будто Соллима, коротко стриженный, седой, как лунь, сидит перед ним на табурете и корчит рожи, извлекая из своего инструмента то чириканье птичек, то ослиный рев. Я устраиваюсь на краешке кровати, Илай кладет голову мне на колени и продолжает смотреть, как маэстро признается в любви Луиджи Боккерини – другому великому итальянцу, подарившему виолончели крылья.
Когда на следующий день до меня снова долетает музыка, сквозящая через щель его приоткрытой двери, я прохожу мимо, но тут по полу пробегает легкая дрожь, и скрип половиц вплетается в ритмический рисунок пьесы – мерный, на две четверти, дискотечно-электронный, с пылающей поверх него виолончелью. Я заглядываю в щель всего на миг и тут же отступаю, чтобы он не заметил меня, как будто у него есть глаза на спине, как будто ему вообще есть до меня дело, пока он, стоя в одних трусах, держась руками за спинку кровати, мерно приседает, разводя колени под непостижимо широким углом. Я продолжаю идти, куда шел – по лестнице вниз, но уже не помню, что я хотел там найти, а сердце колотится как сумасшедшее. Я понятия не имею, что ему сказать; как вообще об этом говорят, чтобы не спугнуть новое и хрупкое? Он спускается и пьет воду, шея блестит от пота. Я хочу произнести мамину фразу – «У тебя получится», но в его глазах такая боль, что я осознаю себя полным идиотом. Я ни хрена не понимаю, что он сейчас испытывает. Всё, что я могу, – достать инструмент и сыграть эту пьесу так, чтобы кровь брызнула из пальцев, чтобы отчаянный визг моей виолончели сказал ему больше, чем все слова.
– А что означает это название?
– Terra fuoco? Земля огня.
– Значит, вот это будет «Земля танца»?
– Ну да, что-то вроде. А что у них еще общего, Илай, кроме названий?
– Это одна и та же мелодия.
– Умница.
– Разный ритм.
– Именно.
– Но обе танцы, и та, и другая. Их можно станцевать.
– Конечно, можно. И ты сможешь.
До начала календарного лета оставались считанные дни. Рождественские украшения в витринах уже успели примелькаться, Сонин отпуск был давно распланирован, а для Дары, напротив, приближалось самое горячее время, когда приходится присматривать за собаками, чьи хозяева разлетаются на отдых в разные концы света. Только для нас с Илаем ничего не менялось – точнее, мы с ним делали вид, что ничего не происходит, хотя я догадывался, что он наводит справки и мосты, готовый в любой момент откреститься: да нет, я просто хотел поболтать по телефону с бывшим преподавателем – поболтать, как же, я ведь слышал, как он волнуется, будто все наши с ним упражнения для дыхания и дикции пошли прахом в один миг. Но сейчас ему не так нужна была эта чертова дикция, как его тело, за два года забывшее всё, утратившее эластичность и выносливость, и я сколько угодно мог доказывать ему, что тело его прекрасно – для него это не имело значения, он сам знал, каков он – знал всегда, в свои лучшие и худшие дни. Меня он не слушал, он слушал Соллиму, и, странным образом, это словно помогало ему нащупать тонкую нить надежды. А может, ему просто хотелось танцевать под эту музыку – хотелось так сильно, что боль и страх казались преодолимыми.