Я разыграл для сестры маленький спектакль по телефону, сообщив ей о том, что я гей, с нарочитой безмятежностью, будто так оно и надо; Кикка ответила мне в тон, что всегда что-то такое подозревала, но при встрече, конечно, слегка обалдела. В кафе, куда она нас пригласила, я прежде не бывал: длинный ряд складских зданий вдоль железной дороги, стены густо покрыты граффити, гаражная дверь гостеприимно поднята, внутри – разнокалиберная мебель, стопки книг на грубо сколоченных полках. Я редко запоминаю визуальные детали, будь то лица или одежда, но тогда, в этом хипстерском логове, сидя на диване, обтянутом тканью с сюрреалистическим рисунком, я затравленно озирался по сторонам, заранее готовый к косым взглядам, к перешептываниям, к непристойным жестам; весь мой прежний умозрительный опыт, понимание того, что мы живем в относительно безопасном месте в эпоху развитой толерантности – всё пошло прахом, стоило мне выйти под свет софитов вместе с Илаем, щеголяя неброским, но не допускающим двояких толкований кольцом в ухе. Как и многие чрезмерно впечатлительные люди, я был уверен, что все вокруг только и пялятся на нас: вон тот мужик на ядовито-зеленом барном стуле, стайка девчонок в углу, завешанном постерами с картинами авангардистов, – я сидел и психовал, пока до меня не дошло, что нет на свете лучшего места, чтобы затеряться, что моя сестра умница, она и правда всё понимает и, возможно, даже не осуждает меня за этот преступный мезальянс. Я наконец-то сумел немного расслабиться, и бесцеремонность Кикки, громкость ее голоса, которую мне хотелось слегка прикрутить даже в прежние времена, не смущала меня, благо сестра не выказывала желания нас уколоть. Задав Илаю – который, к слову, чувствовал себя на этом кислотном диване гораздо лучше меня – прямой вопрос о его возрасте, она тут же перевела разговор на тему учебы, куда выруливала с неизменным постоянством в каждую нашу встречу. Успехами дочери Кикка могла хвастаться бесконечно; Лила, должно быть, давно привыкла к этому и только зябко поводила плечами, чью смуглость подчеркивала белизна спортивного топа. Я слушал сестру, кивал и поддакивал, радуясь, что можно оставаться в тени, и не сразу заметил, что глаза ее светятся особым, чуть лихорадочным блеском, а в голосе проскальзывают новые нотки, как если бы она за беседой смачивала горло дешевым вином, к которому питала слабость в годы своей богемной юности. Но из нас четверых вино пил только я, перед остальными же на лакированном журнальном столике стояли кофейные чашки. Я стал слушать внимательней, пытаясь понять, что заставило сестру так горделиво расправить плечи, налиться чувством превосходства – смешно было бы думать, что пятерки, которые приносит моя племянница, могли как-то меня уязвить. Очень скоро я выцедил из этого вдохновенного монолога достаточно ключевых слов, чтобы догадаться, в чем именно меня упрекают, и как-то сразу стало ясно, что наша встреча не имела значения, хватило бы и телефонного разговора – Кикке, наверное, было любопытно взглянуть, кого подцепил ее непутевый братец, но главное уже сказано: я гей, а значит, моё существование бесполезно, я не оставлю после себя следа – неважно, сколько книг я успею начитать за свою жизнь, это не сравнится с ее собственным вкладом в будущее. Я смотрел ей в лицо и не верил, что Кикка, которой всегда было плевать на условности, на мнение родни, окажется встроенной в эту систему кровных связей, в эту грибницу, тесно сплетенную корнями, гораздо сильней, чем я сам с моей любовью к маме и наивной верой в то, что семья – мой надежный тыл. А Кикка отвечала мне насмешливой улыбкой: в ее глазах я так и остался инфантильным, ни на что не годным болтуном. Я не удивляюсь, что тебя тянет к молодым, Риц, сказала она тем же тоном, каким поддразнивала меня в детстве; ну-ка вспомни, сколько тебе лет на самом деле? Девять с половиной?