– Вот и троллейбусы, – сказал Никита. – Чем они вам не нравятся?
– Это не те троллейбусы, дружище. От этих меня тошнит, – ответил Виталий. – Леденцы какие‑то. Я люблю лязг, грохот, запах машинного масла…
– И бензина, – вставил Чагин.
Седая голова повернулась, и на Никиту посмотрела пара холодных глаз. У Никиты возникло неприятное ощущение, будто он засланный агент и прокололся, дал понять, что знает секретный пароль, и теперь вражеский главарь раздумывает, не придушить ли его за это струной от рояля.
– И бензина, – произнес, наконец, Виталий, отворачиваясь. – Ты что‑то имеешь против бензина?
Чагин промолчал.
– Знаешь, дружище, – сказал через минуту Виталий, – я тебе как‑то не очень верю. Вот в это твое опрощение. Тихие – понятно, у них мозги промыты чем‑то очень крепким. И, похоже, навсегда. А вот ты… Жилистый мужик, журналист, огонь и воду прошел: бомонд, богема, телки, тачки, пепси, фанта… В тюрьме побывал. Ты должен жизнь любить.
– Это смотря как жизнь понимать, – ответил Чагин. – И любовь.
– Да как ее ни понимай, а жизнь – всегда борьба, движение вперед, развитие. Ну и удовольствия, конечно, не без этого. А свалиться в каменный век и говорить, что тебе нравится греться на солнышке, как старухе из мордовской деревни… В это я не поверю никогда. Вот, например, твоя ситуация. Разве хорошо, что вы в каменном веке живете? Ни Интернета, ни телевизора, ни мобильников, ничего. А не уничтожили бы цивилизацию, ты бы не переживал, не спрашивал меня – «как мне связаться с моей дорогой женой?» – Виталий сделал неудачную попытку передразнить Чагина. – Взял бы мобилу и позвонил. И не надо тебе никаких гонцов, никаких писем, никаких переживаний: доедут – не доедут, привезут – не привезут, прочтет – не прочтет. Согласен?
– И да, и нет.
– А это что еще значит?
– А то, что письмо (настоящее, не компьютерное) – его можно держать в руке. Можно ощутить его вес, смять, понюхать. Можно по почерку угадать настроение. На нем могут быть следы от слез или от чашки с кофе. Из него можно узнать такие недоступные словам вещи, какие никогда не вычитаешь из сообщения в компьютере. Его можно сложить вчетверо и носить с собой в кармане или положить в любимую книгу и доставать иногда. Или спрятать в потайное место и никогда никому не показывать, но знать, что оно есть – тот самый листок бумаги, который держала в руках она, или он, или, может быть, твой отец, которого ты не любил и не понимал, а потом понял, но было поздно; или твой сын; или друг, какого больше никогда не будет… Учитель, читатель, даже какой‑то совсем чужой человек, неожиданно оказавшийся близким… Он сидел, склонясь, над этим самым листком, оставил на нем свой пот, свои вибрации…
– Хорошо излагаешь, – сказал Виталий, переключая передачу. Под зеркалом заднего вида закачался амулет в виде игрушечного пластикового мобильничка. – Ход мыслей тебе немного подправить, и будешь незаменим. Мы с тобой горы свернем.
– А можно узнать поконкретнее, чем мне придется заниматься? – спросил Чагин.
– Поконкретнее тебе расскажет Хозяйка, когда приедем. Потерпи, дружище. Еще вопросы есть?
– Есть. Не возражаешь, если я тоже перейду на «ты»?
Виталий хрипловато засмеялся, откинув седой затылок на подголовник сиденья.
– А ты мне нравишься. Жалко будет, если с тобой что‑нибудь не то случится.
– Ну что? На «ты»?
– Давай, дружище, не возражаю. Только когда приедем, при подчиненных будешь меня называть «господин полковник». Понял? Забавный ты парень. И как ты уживался с кретинами?
Вскоре показалась Главная Просека, самая широкая и непролазная. За ней, в ржавой дымке лежал, пока еще смутно различимый, Сектор.
– Вот мы почти и дома, – расслабленно улыбнувшись, сказал полковник. – Вот она, Россия!
Сердце Никиты сделало длинный прыжок.
Часть вторая
Прыгающий человек
Анжела
Просто исправили ошибку.
Регина
Даже лень сказать, что жизнь прекрасна.
Анжела
Хотя на этом нельзя успокаиваться.
Адамов
До Переворота (Потепления, Большого Ответа), думая о смерти, я хотел, чтобы обо мне забыли, как только я умру. Забыли навсегда и так основательно, как будто меня и не было никогда. Забыли все, кого я знал, и все, кто знали меня. Забыли те, мимо кого я случайно проходил, и те, кто, бросив свои дела, вслушивались в далекие звуки моих выстрелов где‑нибудь в джунглях или в горах. Чтобы после меня не осталось ничего – чистый снег памяти. Как будто я вообще никогда не проходил этими улицами, не поднимался по лестнице, не касался перил и кнопки электрического звонка. Забыл мой отец, смеявшийся однажды над моим дневником, забыла мать, кокетничавшая в клубе с офицерами, забыла Регина. Забыла Катя. Дочь. Забыли Бур и Мураховский. Даже Саша Попов.
Иногда было так плохо, что только мысли об абсолютном исчезновении приносили временное облегчение.
А теперь пишу. Наверно, хочу оставить память. О чем?
В полуподвале явочной квартиры нашлось несколько старых общих тетрадей с Микки‑Маусами на обложках. Одна исписана уже наполовину. Если проживу достаточно долго и если боль не сломает окончательно, надеюсь, меня хватит еще на парочку.
Я оказался стар для подвигов. Да, несколько человек я все‑таки убил. За этим и пришел сюда. Но получил две ножевые раны… И, самое плохое, сорвался с крыши. Дерганые заслуживают смерти хотя бы за то, что не ремонтируют крыш.
Правое колено, как назло, именно то, которое тревожило меня уже несколько лет, теперь изуродовано навсегда. Я думаю, что порваны связки, разрушены суставы и расщеплена какая‑то кость – внутри чувствуются мелкие осколки.
Рука порезана не сильно. Зато в боку приличная дырка. Но я все равно смог бы выбраться отсюда, если бы не колено. Громадная черно‑фиолетовая опухоль. Сгусток боли размером с арбуз.
При падении вдребезги разлетелся мобильник, с помощью которого я мог связаться с Анжелой. Других средств связи нет. Я здесь один. Никто в Москве не знал, куда я направляюсь. Анжеле сказал, что еду на Север, посмотреть, приходят ли корабли. Поэтому меня еще долго не будут искать. Здесь, в явочной квартире, наши агенты будут не раньше, чем через десять дней: я сам отдал такой приказ, не хотел, чтобы мне помешали.
Лекарств на десять дней не хватит. Дня через три закончатся обезболивающие. Потом антибиотики. Об этом лучше не думать.
Единственный выход – выбраться на улицу, к телефонам‑автоматам. Ближайшие – в соседнем переулке, метрах в двухстах. Я мог бы доползти до них, но улицы полны народа. Они никогда не пустеют. В этом районе, похоже, вообще никто не ходит на работу. Даже ночью на улице почти столько же людей, сколько и днем: стараются развлекаться.
И везде расклеены мои портреты. В зарешеченное окно вижу несколько штук на стенах домов с той стороны улицы. Один совсем рядом, на столбе. «Разыскивается». И такая сумма, за которую любой дерганый продаст на органы всех своих родственников, не то что раненого врага.