Выбрать главу

— Ну и чин же ж в тэбэ, Вовка, — подковыривает Герка, Герке старшину дали. — Я що-тось поняты не можу: чи скромный старший сержант, чи нахальный ефрейтор? Га?

— Закрой рот, а то верхние зубы выпадут. Если хочешь знать, ефрейтор авиации равен майору пехоты.

— Бывся, бывся з тобой Сережка — и задарма.

— Даром мухи не летают.

В часть назначения ехали по Сибири. Ну и мощь! Ну и громадина! Жили они в ней по семнадцати лет и не знали толком, какая такая есть Сибирь. Ну проходили по географии, водили указкой по карте. А что карта? Раскрашенный лист бумаги на бечевке, масштаб. В натуральную величину Сибирь удивляла силищей и манила недоступностью, как рослая и красивая девушка-кержачка.

От раскрытых дверей вагона не отходили. И чем дольше любовались ею, тем больше удивлялись: откуда столько простору берется? А Сибирь разворачивалась и разворачивалась. И уже не хватало дня, чтобы наглядеться на нее. И когда поезд останавливался где-нибудь среди тайги, авиаспециалисты выпрыгивали из вагонов и бежали за цветами. В Сибири и цветы какие-то особенные: огромные, яркие и нисколько не пахнут. Зачем им запах, когда красоты хоть отбавляй. Расползутся сержанты по склону сопки — насилу паровоз дозовется их. Того и гляди, кто-нибудь отстанет.

Шрамм отстал-таки. Поискали по нарам — нет, сходили в соседние вагоны — нет. Доложили командиру роты:

— Ефрейтор Шрамм отстал, товарищ старший лейтенант.

— Где?

— А вот, наверно, когда перед туннелью останавливались.

— Тьфу! И навязался он на мою голову! В училище морочил-морочил меня и тут откалывает номерки. Жди теперь его с медведем в обнимку, не иначе.

Шутка шуткой, дело серьезом. Оттуда в любой конец до ближайшего полустанка с полста километров. Она хотя и возле железной дороги, а все равно тайга, не парк культуры. Разослали запросы с описанием примет. Ни слуху, ни духу ниоткуда. В Иркутске подкатывает к дверям теплушки.

— Я в этом ящике ехал?

— Вовка! Ты видкиля взявса?

— З експресу, Гера, «Москва — Владивосток», — хохочет Шрамм. Ничто нипочем ему.

— Врешь ведь. Где ты на него сел?

— А на повороте. Поднимал, поднимал руку — ни одна собака не берет. Лег на рельсы — тормознули. Отворачивать некуда, скалы.

После этого ЧП Сергею житья не давали. На каждой станции:

— Демарев, Шрамм твой тут?

— Отсыпается.

— Смотрите, чтобы опять не отстал.

Перед Байкалом пели сибирские песни. В одном вагоне:

Бродяга Байкал переехал, Навстречу родимая мать…

В другом затягивают:

Славное море — священный Байкал, Славный корабль — омулевая бочка…

— Байка-а-ал! Дывытэсь: Байкал! — заорал вдруг Герка так, что паровоз на крутой кривой, казалось, аж оглянулся, но, не поняв, кто кричал, почему кричал, а может, кто из вагона выпал, заупирался, заупирался и встал. Ну, тут и посыпались. Кто юзом с насыпи, кто по-медвежьи через голову. Бегут, на ходу раздеваются. Сапоги кверху летят, гимнастерки трещат: надо успеть искупаться в знаменитом озере. Но… Забегут по щиколотку — и назад: вода как лед.

Возле Байкала ехали сутки. Вот озерко, так озерко. Это краешек только захватили, а если вокруг всего? Днем он уж что красив, то красив, ночью вообще завораживал. Спокойный, в прочных берегах и сине-зеленый от луны. Весь сине-зеленый. И никаких тебе там лунных дорожек. А уж луна… Ишь, выкатилась какая — с паровозное колесо. А махонькой луне над Сибирью и делать нечего.

Миновали Улан-Удэ, перевалили Яблоновый хребет. В Чите разделились: половина роты направо свернула, остальные прямо покатили. За Читой навстречу пошли эшелоны с военнопленными японцами: на Урал куда-нибудь, сбылись мечты. Солдаты, те не мечтали, конечно, ни о каком «от Владивостока до Урала», а их все равно везут; «мечтатели» на Хоккайдо чай пьют. Кому что.

Мимо Волочаевской сопки проезжали под вечер. Солнце уперлось всеми лучами и освещает: смотри, не жалко. Склон тот самый, что в кино показывали. Тот и не тот. В кино он крутой и голый, как яичко, здесь — целый парк разбит: деревья рядками насажены; памятники белеют.

«Где-то вон там на вершине отец мой сидел, японцев гнилой веревкой дразнил, — вспомнились Сергею рассказы отца. — Надо же, как может измениться человек… Вот скажи ему тогда, что он хлеб у государства тащить будет — пристрелил бы, наверно. Неужели уж так неважно устроен человек, что чем больше он имеет от жизни, тем больше надо ему?»