Выбрать главу

Иегудит Кацир

А облака плывут, плывут… Сухопутные маяки

А ОБЛАКА ПЛЫВУТ, ПЛЫВУТ

Мы едем по прибрежному шоссе на старое кладбище у подножия горы Кармель. Яир сидит за рулем, а я разглядываю редкие капли, бесшумно стекающие по ветровому стеклу. Включать дворники еще рано. Я снова и снова перебираю в памяти произошедшее и думаю: почему я это сделала? Из жалости? Или потому, что должны были начаться месячные и у меня по всему телу словно бежали иголки? А может быть, из-за той детской песенки с кассеты Наамы? Или потому, что никак не могла забеременеть, была в творческом кризисе и чувствовала, что тону?

Все началось два дня назад. Утром мы, как всегда, попрощались, расцеловались, и они ушли. Сейчас Яир отвезет Нааму в детский сад на соседней улице и поедет на работу. Он преподает в университете на инженерном факультете, читает лекции. Никогда не могла понять, о чем именно. Что-то связанное с сопротивлением материалов. По вечерам он засиживается допоздна и пишет статьи. Надеется получить статус постоянного сотрудника. Я слышала, как они спускаются по лестнице и смеются. Это утро — их и только их; мне в нем места нет. Когда голоса стихли, я пошла в ванную, подошла к зеркалу над раковиной, задрала рубашку и осмотрела грудь. Потрогала соски и окружавшие их темные венчики, проверила, не появились ли новые синие вены, затем приспустила трусы и осмотрела их изнутри. Они были белые. Потом я села на унитаз, помочилась, вытерлась и поднесла бумажку к глазам. Она потемнела, и поры на ней проступили рельефнее, но это были поры, не кровь. Я дважды посчитала на пальцах. Шел двадцать восьмой день. Затем я засунула средний палец во влагалище, вынула его и внимательно осмотрела. Крови не было. Ни снаружи, ни под ногтем. Потом я заварила кофе и поднялась на крышу, в свою студию, стараясь не смотреть на несчастные растения, которые явно не хотели здесь жить, но и умирать упорно отказывались.

Я расставила вдоль стен несколько своих полотен и стала их рассматривать. Над этой серией я работаю последние два года. Думала устроить выставку. За это время ребята, учившиеся на три-четыре года позже меня, уже успели поучаствовать в нескольких групповых и персональных выставках, их работы побывали на биеннале в Сан-Пауло и в Венеции, а я все работаю, работаю, работаю — и конца этому не видно. Два года. Два бесплодных года… Все это время я с помощью шелкографии как безумная копировала на свои холсты изображения зародышей в материнских утробах, сделанные во время сеансов УЗИ. Эти изображения мне дал гинеколог Рони. Особое предпочтение я отдавала зародышам с какой-нибудь патологией. На фотографиях они выглядели как белые пятна. На одном из холстов среди этих пятен, похожих на кур, лягушек, кошек, скелеты динозавров и детенышей кита, я изобразила изуродованные тела солдат и лицо Наамы.

Мои претенциозные, убийственно посредственные творения, обступившие меня со всех сторон, воняли растворителем, и чем больше я на них смотрела, тем яснее понимала: они мертвы. Я заперла дверь студии, спустилась вниз, побросала вещи в сумку и написала записку: «У меня ничего не получается. Уезжаю на несколько дней. Берегите себя. Целую. Мама». Потом захлопнула дверь квартиры и начала спускаться по лестнице, но, пройдя несколько ступенек, остановилась, поднялась обратно, выбросила записку, позвонила маме Мейталь и попросила ее забрать Нааму из садика к себе. Затем позвонила Яиру и сказала, что еду в Хайфу. Он пожелал мне счастливого пути. Вернее, плодотворного пути. Так и сказал: «Плодотворной тебе поездки». Я нарисовала для Наамы ангела, прикрепила его магнитной клубничкой к дверце холодильника и ушла.

Я сидела у окна в поезде на Хайфу и вспоминала осень в Париже два года назад…

…Мы с Яиром, голые, стояли у окна гостиницы на бульваре Шарля Ленуара. Там рос клен. Его зеленые, коричневые и желтые с пятнами ржавчины листья подрагивали на ветру и, растопырив пальцы, медленно, как в рапиде, падали на тротуар.

Небо над крышами цвета базальта постоянно меняло оттенки. То оно было серое, как воск, и сквозь него тщетно пытался пробиться бледный солнечный свет, а то вдруг становилось синим-синим, какого-то божественно-синего цвета, с редкими мазками белых облаков.

Сквозь двойное стекло звуки улицы в номер не проникали. Как рыбы за стеклом аквариума, перед нами в полной тишине проплывали пальто, шляпы и развевающиеся шарфы; раскрывались и закрывались зонтики; мелькали лица. Женские и мужские, морщинистые и юные, бородатые и в очках, улыбающиеся и хмурые — они казались нам одновременно и чужими, и знакомыми, как будто мы уже видели их в каких-то старых фильмах. Люди спешили, переходили дорогу, несли под мышками длинные французские батоны, тащили сумки, вели собак на поводках. Рабочие в оранжевых комбинезонах в полной тишине сверлили асфальт.