— А что ты, собственно, Шафир, так расстраиваешься? У тебя же тридцать пять лет трудового стажа. Пенсия будет вполне приличная, да и вообще. Перестанешь мотаться по стране, сможешь заняться домом, садом, женой, внуками. Столярничать будешь, рыбу ловить…
Реувен хотел было возразить, что в Кармиэле нет моря, но сдержался и вместо этого заметил:
— Но ведь на мое место им придется взять троих. Это же обойдется им гораздо дороже.
— Так-то оно так, — согласился Шакед. — Но что же тут, брат, поделаешь? Ты ведь знаешь, что Гистадрут объявил о реформе, и это не просто предвыборный лозунг. В общем, похоже, нам, старой гвардии, пора отправляться на покой.
Реувену пришлось много побегать и написать три письма, чтобы отсрочить выход на пенсию хотя бы до конца июня. У него в запасе оставался еще месяц. Когда во время слушания дела Абу-Джалаля в городском суде Хайфы Реувен подошел к столу судьи Лихтмана для короткого совещания, тот сказал ему шепотом: «Ну какого черта ты тратишь время на это безнадежное дело? Фабрике-то этой все равно кранты. Лучше добейся денежной компенсации для своего клиента». И вынес приговор в пользу фабрики. Однако Реувен не сдался и с каким-то непонятным даже ему самому упорством подал апелляцию в Высший арбитражный суд. Правда, ни на одно слушание Абу-Джалаль так и не явился, но Реувен все равно каждый раз добивался отсрочки. Уж очень ему хотелось еще раз взойти на трибуну и изложить суду свои аргументы. Он сидел в поезде и обдумывал заключительную речь. «Может, упомянуть Жана Вальжана? — мелькнуло у него в голове. Этого героя он полюбил еще на уроках литературы, которую преподавал у них месье Энруй. Но тут в голове у него зазвучал строгий голос судьи Авнери: „Ваши литературные сравнения, господин адвокат, не имеют никакого отношения к делу. Попрошу покороче, пожалуйста“. — Нет, — решил Реувен, — пожалуй, Вальжана упоминать не стоит».
Он взглянул на часы. Было двадцать минут седьмого. В десять минут восьмого поезд прибудет на станцию Мира, а оттуда до перекрестка всего пять минут ходьбы. Он очень надеялся, что Офер, с которым они договорились еще в субботу, подъедет точно в семь пятнадцать. Поскольку в такое время на дорогах всегда пробки, у них впереди будет целый час, и он вполне успеет рассказать сыну несколько забавных случаев, которые произошли с ним в Марокко и о которых он вспомнил уже после того, как они расстались. «Кстати, а когда мы с ним виделись? — подумал Реувен. — Неужели почти два месяца прошло?» С моря дул легкий бриз. Офер, босой, в шортах, сидел на перилах балкона спиной к заходящему солнцу, и в какой-то момент его светлые волнистые волосы ослепительно вспыхнули. Перед глазами Реувена моментально всплыла Эммануэлла. Она шла по набережной Ниццы в своем коротком, едва доходящем до колен платье в желто-белую полоску и в черных очках в форме кошачьих глаз. На ногах у нее были босоножки, ее щиколотки ослепительно сверкали, в руке она держала сигарету. Она повернулась спиной к солнцу, посмотрела в объектив фотоаппарата и засмеялась. От этого видения сердце у Реувена болезненно сжалось, но тут он услышал голос Офера: «Папа, соберись, ты снова отклоняешься от темы…» — и очнулся. Во время своих длинных разъездов по стране, сначала в машине, а после того, как отобрали права, в автобусах, Реувен снова и снова вспоминал свою встречу с Офером и продолжал мысленно рассказывать ему очередные главы из своей жизни, как будто камера все еще была направлена на него и лента в ней продолжала шуршать. Вот и сейчас он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза, представил себе не заслоненное дымом сигареты лицо Офера, его внимательные глаза и под ритмичное покачивание вагона начал мысленно ему рассказывать. «Знаешь, стать председателем союза студентов Иерусалимского университета было тогда не так уж и просто. Во всяком случае, для меня. Не забывай, что я был сыном простого хайфского слесаря, работавшего в компании „Солель-Бонэ“. Мой отец был репатриантом, и денег в доме никогда не хватало. Мы жили вчетвером в одной комнате. Во вторую мама пустила жильцов, своих земляков. Деньги на учебники я зарабатывал, давая частные уроки. Уже в семь лет я обучал детей старше меня по возрасту. В общем, зарабатывал, как мог. При этом заметь, всегда был первым учеником в классе. Без этого бы мне просто не дали стипендию. А в Иерусалимский университет в те времена поступали в основном дети всяких шишек — крупных подрядчиков из Тель-Авива, банкиров, адвокатов, — но все же были и такие, как я, дети рабочих. Например, Бегири, с которым мы учились в одной школе. Тогда его фамилия была Вайс. Сейчас он — на самом верху. Или вот, скажем, Барухин из Тель-Авива. Или, например, Сегаль. Между прочим, Сегаль, он тоже из нашего квартала. Он жил на улице Геула, мы играли с ним в футбол. „Рабочая молодежь“ против „Восточного рабочего“. Я был вратарем, прыгал на мяч как Янкеле Ходоров[29] и меня прозвали „Шпицер-швицер“[30]. Сейчас-то Сегаль уже министр, а тогда он тоже, как и я, претендовал на место председателя союза студентов. Но выбрали меня. Помню, пригласил я как-то раз выступить перед студентами Пинхаса Сапира. Ну, того самого, знаменитого, министра промышленности и торговли. Он тогда, по сути, всей страной управлял. И вот после лекции подхожу я к нему, чтобы поблагодарить от имени союза студентов, а он спрашивает: „Как вас зовут, юнгер ман?“[31] Я говорю: „Шпицер. Реувен Шпицер“. А он мне: „А на шпица вы, Шпицер, совсем не похожи. Далеко пойдете“. И засмеялся. После этого я и решил поменять фамилию на Шафир. Наверное, из-за того, что она похожа на „Сапир“. Кстати, в том же году я познакомился и с твоей матерью. Она училась тогда на первом курсе и пришла ко мне в кабинет на что-то жаловаться, не помню уже на что. Помню только, спросила, не собираюсь ли я после университета заняться политикой. Я ей говорю: „Перед тобой мапайник, сын мапайника“[32]. А она: „А я, наоборот, из семьи сионистов. Мой отец — директор филиала банка „Леуми“ в Тель-Авиве“. Впрочем, мне это тогда совсем не мешало. Мне мешало совсем другое…»