Последний альбом на полке был в фиолетовом переплете. Реувен взял его в руки и медленно раскрыл. В нем находились снимки, сделанные на их с Эммануэллой свадьбе, а также фотографии их совместной с Эмилем и Юдит поездки во Францию. На одной из них они вчетвером сидели в кафе «Бонапарт». «Наверное, мы попросили официанта, чтобы он нас сфотографировал», — подумал Реувен. На другой — они с Эмилем стояли на фоне Триумфальной арки. Оба в пальто. На третьей Эммануэлла и Юдит сидели возле озера в Люксембургском саду и ели мороженое. На четвертой Эммануэлла стояла на набережной в Ницце, в полосатом платье и черных очках в форме кошачьих глаз. Она смотрела в объектив фотоаппарата и смеялась. А вот и еще один снимок. Они вчетвером едут по берегу моря в «дешво» с открытым верхом и машут руками. «Наверное, — подумал Реувен, — Офер взял эти фотографии из старых альбомов Эммануэллы и переклеил их в новый альбом. Что ж, по крайней мере, хоть фотографии она сохранила, не выбросила. Хотя бы фотографии…» От этой мысли он испытал чувство некоторого облегчения. Аккуратно расставив альбомы на полке в прежнем порядке, Реувен начал просматривать видеокассеты. Рядом с классическими фильмами и программами, записанными с телевизора, стояли несколько кассет, на которых рукой Офера было написано: «День рождения бабушки Рут», «Проводы сестры в армию», «День рождения мамы». Он взял кассету с надписью «День рождения мамы», вставил ее в видеомагнитофон, перемотал к началу, нажал на «плей» и сел в кресло. На экране появилась гостиная дома в Цахале. Камера прошла по лицам подруг Эммануэллы, сидевших на диване — некоторых из них он очень хорошо помнил, — и остановилась на самой Эммануэлле, явно не подозревавшей, что ее снимают. Она сидела в кресле, опершись подбородком на руку, прислушивалась к болтовне подруг, старавшихся делать вид, что все в порядке, и время от времени кивала головой, но в ее потухших зеленых глазах жила печаль. После развода Реувен виделся с женой редко, а после того, как она заболела, не виделся совсем, и она осталась в его памяти такой, какой он увидел ее когда-то в кафе «Таамон» и какой она была в годы их совместной жизни. И вот теперь он с ужасом смотрел на бледное с желтоватым оттенком лицо, провалившиеся щеки, морщинистую шею и впалую грудь. Нарядное платье только подчеркивало ее худобу; руки у нее были тонкие, как спички, ноги распухли, и только золотистые волосы еще напоминали о прежней Эммануэлле. Однако, всмотревшись, Реувен понял, что на ней парик. Это был последний ее день рождения, всего за несколько месяцев до смерти. Послышалась песня «Happy birthday to you», камера развернулась в сторону кухни, и оттуда вышли улыбающаяся Ноа с этим типом. На щеках у Ноа играл яркий румянец, а в руках она несла торт с горящими свечами. Свечи освещали ее длинные светлые волосы, и она была ужасно похожа на мать. «Вот это сюрприз! — раздался голос Эммануэллы. — Только вот боюсь, дорогие мои, что сегодня свечи придется задувать не мне, а вам. Мои легкие уже не те, что прежде». Ноа поставила торт на стол, тип сказал: «Раз, два, три…» — и все присутствующие стали дуть на свечи. Эммануэлла смотрела на них, тяжело дыша, и улыбалась так, словно была уже не здесь, а очень далеко. Тут она заметила, что сын ее снимает, махнула ему рукой и крикнула: «Офер, ну что ты там прячешься? Перестань снимать меня такой! Будешь снимать, когда поправлюсь». И вдруг губы у нее задрожали, а на глазах появились слезы: «Ну за что мне все это? За что? За что?» Она закрыла лицо руками и зарыдала. Когда Офер позвонил отцу и сказал, что мама умерла, Реувен не проронил ни единой слезинки. Не заплакал он ни разу и на ее похоронах. Но сейчас, глядя на то, как трясутся на экране худенькие плечи Эммануэллы, он непроизвольно застонал, снял очки, закрыл лицо руками, и из глаз у него потоком хлынули слезы. Он плакал о том, что никогда больше не суждено ему испытать то счастье, которое он испытывал, шагая по улицам Рехавии навстречу своему будущему, и о том, что жизнь прошла совсем не так, как он ее себе представлял. Он думал о последних мучительных минутах Эммануэллы, о том, как прекрасна была она когда-то, и о том, что потерял он ее по собственной вине. Перед глазами у него проплывали лица Офера, Эммануэллы, этого типа, ее мужа… И он рыдал, рыдал, и все никак не мог остановиться. Немного успокоившись, он поднял голову, поднес очки к глазам и увидел, что по экрану бегут черно-белые полосы. Видимо, Офер выполнил просьбу матери и перестал снимать. Реувен выключил телевизор, пошел в ванную, умылся, снова вышел на балкон и предоставил морскому ветру сушить его пылающее лицо. В горле у него все еще стоял комок, а сердце бешено колотилось. «Надо идти, — сказал он себе, — надо идти». Но куда именно идти, он не знал. Вернувшись в гостиную, он оглядел ее, чтобы убедиться, что навел полный порядок, вышел на лестничную площадку, захлопнул дверь, спустился по лестнице и, только уже выйдя на улицу, вспомнил, что не вынул кассету из видеомагнитофона. Теперь Офер вернется и все поймет. «Ну и пусть, — подумал Реувен, — ничего страшного». Тут он вдруг сообразил, что забыл у Офера перевязанную резинкой коричневую картонную папку, в которой лежали документы по делу Абу-Джалаля. «Тоже не страшно, — подумал он, — попрошу Офера прислать мне ее по почте. До десятого июля еще далеко». И только тут он вспомнил, что десятого июля ему исполнится шестьдесят один год.