Когда после защиты диссертации Реувен вернулся из Парижа, Эммануэлла очень хотела, чтобы он пошел работать в Иерусалимский или Тель-Авивский университет, и не исключено, что если бы он тогда ее послушался, то теперь все могло бы быть иначе. Как и некоторые его сокурсники, он бы наверняка сейчас уже был профессором, и у него было бы гораздо больше свободного времени. Это время он мог бы посвящать жене и сыну, и кто знает, может быть, тогда Эммунуэлла родила бы свою дочь от него, а не от другого мужчины. Раз в несколько лет, во время шабатона [61], они бы ездили в Париж, и он преподавал бы там в Сорбонне. По выходным они бы ходили в Люксембургский сад, в сад Тюильри или в Лувр, куда по воскресеньям вход бесплатный. А еще он обязательно уговорил бы Эммануэллу бросить курить. В свое время он этого так и не сделал, полагая, что не имеет права ей ничего навязывать. Кроме того, тогда ему казалось, что это только добавляет ей шарма. Когда она держала сигарету в своих тонких изящных пальцах, то была очень похожа на Джин Сиберг. Теперь же он страшно об этом жалел. Как бы там ни было, но Эммануэллу он тогда так и не послушался: сразу по возвращении из Парижа положил диссертацию на полку, повесил академическую мантию и квадратную черную шляпу на вешалку и на своей «сусите», а иногда и пешком — в своих вечных сандалиях — стал мотаться по рабочим комитетам и отделениям партии на севере страны. По субботам Реувен, Эммануэлла и Офер часто ездили в гости к Эмилю и Юдит. Вечером они всей компанией выходили во двор, садились у бассейна, пили виски и разговаривали.
— Пойми, Реувен, — сказал ему как-то раз Эмиль во время одной из таких посиделок, — ну не создан ты для политики, и все тут. Политик, он не может быть ни честным, ни порядочным, ни уж тем более наивным. Он должен быть либо хищной акулой, либо продажной шлюхой, либо жополизом. А ты у нас — ни то, ни другое, ни третье. Я считаю, что, занимаясь политикой, ты абсолютно ничего не добьешься.
— Возможно, ты и прав, — ответил Реувен. — Может быть, премьер-министром я действительно не стану. Но уж по крайней мере на посту министра труда я буду точно не хуже других. А то и лучше.
— Да пойми же ты, — сказал Эмиль, улыбнувшись. — Чтобы ездить в правительственном «вольво», нужно хотя бы иметь ключи от «вольво». А у тебя есть только ключи от «суситы».
— Ничего, — тихо ответил Реувен. — Министр труда может вполне ездить и на «сусите».
— А вот тут-то ты, мой друг, как раз и ошибаешься, — сказал Эмиль и громко захохотал.
Юдит посмотрела на мужа с любовью и сказала с сильным французским акцентом:
— Я вижу, Эммануэлла, ты вышла замуж за идеалиста. Сейчас таких уже днем с огнем не сыщешь.
На что Эммануэлла сморщилась, словно виски, которое она пила, кислило, и процедила:
— Да какой он, к черту, идеалист? Просто вообразил о себе не знаю что, вот и все.
Как-то раз за разговором Эмиль мимоходом упомянул имя одного из лидеров студенческих волнений во Франции Даниэля Коэна-Бенедита, получившего прозвище Красный Дани. Реувен читал о нем в газетах, и тот его очень интересовал. Бенедит всегда носил черную рубашку-гольф, и в его зеленых глазах сверкали молнии.
— А по-моему, — заметила Юдит, — все эти студенты, вообразившие себя марксистами, через несколько лет станут самыми обыкновенными буржуа.
Завязался спор о том, увенчались ли студенческие волнения в Париже победой или поражением.
— Я считаю, — сказал Реувен, улыбнувшись, — что этот «бандит» Бенедит все-таки сумел добиться улучшения условий жизни студентов и рабочих.
— А по-моему, — заявила Юдит, — истинный смысл революции состоит вовсе не в конкретных результатах, к которым она приводит, а, скорее, в самом факте ее осуществления. С помощью революций общество как бы сигнализирует самому себе, что оно не утратило еще окончательно своих идеалов и надежд.
Тут Эммануэлла неожиданно вскочила и убежала в дом. Юдит бросилась вслед за ней, и они долго сидели, закрывшись в спальне. Только через час или два Юдит наконец вышла на веранду и позвала Эмиля и Реувена ужинать. Когда мужчины вошли в дом, стол был уже накрыт; возле него сидела Эммануэлла и пила вино. Нос у нее был красным от слез. Офер подбежал к ней, обнял ее колени и спросил: «Мама, почему ты плакала?» — но в ответ она только шмыгнула носом и зарылась лицом в его волосы. Реувен сел напротив нее, но ни о чем спрашивать не стал. В последнее время такие вспышки бывали у жены часто, и ему не хотелось усугублять ситуацию. «Может быть, именно в тот день, — думал он теперь, — она впервые и призналась Юдит, что разлюбила меня? Может быть, именно тогда между нами и возникла первая трещина, которая со временем превратилась в непреодолимую пропасть?» Это было в мае шестьдесят восьмого. С тех пор прошло тридцать лет. Ровно тридцать лет. Когда два месяца назад Реувен был в гостях у Офера и они беседовали, сидя на балконе, сын сообщил ему, что Коэн-Бенедит, оказывается, не только все еще жив, но и ведет на одном из немецких каналов литературную передачу.
— И знаешь, — сказал Офер, — хотя он, конечно, немного постарел, но, в сущности, почти не изменился. Разве что волосы чуть-чуть поредели и вместо рубашки-гольф носит теперь красный пиджак. А в остальном все такой же — рыжий и восторженный.
— Жаль, что у нас в Кармиэле антенна этот канал не ловит, — сказал Реувен.
— Если хочешь, я могу записать тебе пару передач на видеомагнитофон, — предложил Офер.
— Не стоит, — махнул рукой Реувен. — Не нужно.
Вообще-то, когда кто-то предлагает ему помощь, он всегда отвечает «не нужно» — это у него что-то вроде условного рефлекса, — но почему-то сейчас ему вдруг стало от этого воспоминания грустно. Хотя они виделись совсем недавно, ему казалось, что с момента последней встречи с сыном прошла целая вечность, а главное — Офер был тогда еще здоров. В голове у него вдруг зазвучали строки из Танаха: «Сын мой Авессалом! сын мой, сын мой Авессалом! о, кто дал бы мне умереть вместо тебя, Авессалом, сын мой, сын мой!» Реувен перешел на другую сторону улицы Кинг Джордж. В воздухе висело дрожащее марево, и сквозь него прямые белые полосы, обозначавшие пешеходный переход, казались волнистыми. Реувен достал из кармана носовой платок, вытер вспотевший лоб, промокнул глаза под очками и пошел вверх по улице Бограшова, в конце которой виднелся еще более крутой подъем, сверкавший на солнце, как рельсы на горном склоне.