Выбрать главу

Понимание (если оно не субъективный произвол) — не од­нозначно, но и не безгранично. Многие «э!» впервые, пусть с другими акцентами и без подробной аргументации, произно­сит современная писателю критика. Историко-литературные концепции часто восходят к беглым суждениям современни­ков, хотя, конечно, превосходят их большей разработанностью и объективностью (зачастую, впрочем, тоже мнимой).

Современная Чехову чеховиана, концептуальная матрица интерпретаций его творчества, оказывается, вопреки расхо­жим представлениям, весьма богатой и разнообразной. Сужде­ния типа: «"Двадцать лет непонимания" — лучшее заглавие для статей и рецензий о Чехове, печатавшихся в современной ему журналистике» [13], «Возможно, то классическое непонима­ние, которое возникло в критике при жизни Чехова, а потом вошло в традицию.»[14] — излишне драматизируют реальную ситуацию.

Чеховская обида на критику понятна и объяснима, но не стоит делать из нее научную максиму.

Более справедливой представляется не отрицательная, а ак­кумулирующая тенденция при взгляде историка литературы на критику. «При изучении художественных систем, явивших новый тип художественного мышления, особое значение при­обретают отклики современников писателя. Сознание "нормы" (или неосознанное чувство "общепринятого") у них гораздо живее, чем у потомков, отягощенных знанием о литературе последующих десятилетий (столетий); всякое новаторство, всякое нарушение литературной традиции современники вос­принимают значительно острее» [15].

Из этого суждения, с нашей точки зрения, точного и эврис­тически важного для понимания места критики в системе литературного знания, следует более специальный и дискусси­онный вывод: прижизненные суждения о писателе, причем самые ранние, где острота нарушения нормы сильнее, «гораз­до интереснее» посмертных оценок критики, когда «затухают литературные распри вокруг его имени и утверждается леген­да.».

На это можно возразить: смотря для кого. Для автора кон­цепции «случайностности» важными и резонирующими ока­зываются самые ранние отзывы. Для сегодняшних философс­ких интерпретаций Чехова, наоборот, наиболее актуальными оказываются как раз первые посмертные оценки, дающие иной угол зрения на Чехова, если угодно — создающие леген­ду о философе, мыслителе, пророке нового искусства и пр. В матрице интерпретаций историков литературы привлекают разные ячейки.

Оценочность, как видим, неустранима из области истории литературы, что снова возвращает нас к «проблеме Гаспаро- ва».

Свою оценку критик, даже если он эссеист, так или иначе аргументирует, подтверждает теоретическими соображениями и конкретными наблюдениями.

С другой стороны, «что», «как» и «откуда» историка лите­ратуры не беспредпосылочно. Историк имеет дело со сложив­шимся положением вещей, не может не учитывать уже суще­ствующую иерархию. Потому-то есть (если ограничиться эпохой, которой посвящена эта книга) корпорация, клан лите- ратуроведов-чеховедов, много меньше — исследователей Гарши- на или Короленко, но что-то не слышно о профессиональных сообществах потапенко- или амфитеатроведов. Сам М. Л. Гас- паров признается: «Мне давно хотелось показать, что так на­зываемые плохие и так называемые хорошие стихотворения для филолога одинаковы и имеют право изучаться одинаковы­ми методами. Я всю жизнь собирался сделать детальный моно­графический анализ какого-нибудь стихотворения Н. Грибаче­ва, но так и не собрался: не хватило филологического духа» [16]. Вместо Грибачева пришлось ограничиться «плохими», агита­ционными стихами — но все-таки Маяковского.

Установление репутаций действительно — важное (но не единственное) дело критики. Приметой классики становятся вершинность (выше нет никого — только рядом) и бесконеч­ная валентность (число разнообразных связей, которое обна­руживают у писателя с его современниками, предшественни­ками и потомками; чем таких связей больше, тем выше место писателя в литературной иерархии).

В «случае Чехова» перед нами очередной парадокс: посто­янные колебания в оценке новых повестей, рассказов, пьес — и уверенный рост общей литературной репутации.

Чехов был признан в середине восьмидесятых годов даже обличителями его безыдейности. С этого времени начинаются поиски его места в эстетической иерархии и создание поля ва­лентностей.

«Настоящий талант, — талант, выдвигающий Вас далеко из круга литераторов нового поколенья» (П 1, 428), — увидел в авторе осколочных текстов уже Григорович (1886). С разными эпитетами определение варьировалось в рецензиях на сборник «В сумерках» (1887): несомненный талант (Флеров), талантли­вый человек, талант его своеобразен и симпатичен (Михайлов­ский), свежий художественный талант, крупный талант (Бу­ренин), симпатичный талант (анонимная рецензия в «Русской мысли»), его талант не подлежит, в наших глазах, никакому сомнению (Арсеньев)[17].