Выбрать главу

«Степь» (1888) резко повысила место Чехова в литератур­ной иерархии, прежде всего в глазах читателей-профессиона­лов, даже очень далеких от него в собственном творчестве. «Это вещь захватывающая, и я предсказываю Вам большую будущность» (А. Н. Плещеев — Чехову, 8 февраля 1888 г.)[18] — «Я сегодня был у Салтыкова. Он редко кого хвалит из новых писателей. Но о "Степи" Чехова сказал, что "это прекрасно" и видит в нем действительный талант» (А. Н. Плещеев — А. А. Плещееву, 6 апреля 1888 г.)[19]. — «Я пришел сообщить тебе замечательную новость. новость вот какая: в России по­явился новый первоклассный писатель» (В. Гаршин в переда­че В. Фаусека, оценка, многократно подтвержденная и други­ми мемуаристами) [20].

Одновременно начались и поиски литературного контекста.

Первый — буренинский — ход был привычным: приравни­вание нового таланта к западным образцам. «В доброе старое время у нас любили титуловать отечественных писателей «рус­ский Вольтером», «русским Гофманом», «русским Вальтер Скоттом» и т. д. Если бы теперь не вывелась эта старая мода, то г-на Чехова смело можно было бы окрестить русским Брет Гардтом» [21].

Место американского новеллиста в русском культурном со­знании было, однако, не очень определенно. Кто он? Кто-то вроде Гаршина? Лескова? Салтыкова-Щедрина? Поэтому не­сколькими строчками выше Буренин вспоминает и о русском литературном раскладе: «.найдется несколько и таких между его очерками, которые без всякого преувеличения могут стать наряду с лучшими рассказами "Записок охотника"».

Кигн (1891) в связи с «Холодной кровью» потревожит уже тень Гоголя («Зло, отлившееся в форму идиллии, — это пахнет уже не простым обличением, а "Мертвыми душами" и "Реви­зором"»), а при разговоре о поэтике внутреннего и внешнего изображения добавит к нему Толстого, в очень лестном для Чехова контексте. «Когда явился Толстой, повторилось то, что было непосредственно после Гоголя, и теперешние молодые беллетристы находятся в плену у Толстого. Писатель, который теперь сделает попытку освободиться от этого нового плена, станет предвестником новой, быть может, очень отдаленной яэпохи в русской литературе, и таким предвестником явился г-н Чехов.

Г-н Чехов не подражатель. Вчитываясь в его произведения и присматриваясь к его манере, убеждаешься, что для него тол­стовский плен кончился. Несмотря на то, что он обнаруживает большую силу в изображении чужой души, он не ограничива­ется исключительно психологическим анализом. Кроме души он занят внешними проявлениями жизни своих героев. Он охотно подмечает их наружность, он схватывает язык действу­ющего лица, он решительней чистых психологов определяет действия и поступки героя. Это соединение психологической и внешней манеры и составляет, по-моему, оригинальность и прелесть молодого автора. Нечего и говорить, что это соедине­ние не надуманное, а составляет органическое свойство его та­ланта. Развилось оно, конечно, на почве произведений Гоголя, Толстого и промежуточных талантов, но развилось в нечто живое и оригинальное, имеющее все задатки для дальнейшего развития и усовершенствования. Освободиться от подавляю­щего влияния писателя такой силы, как Толстой, — уже это одно служит достаточным свидетельством о незаурядном та­ланте, о выдающейся способности жить по-своему, идти по своей дороге». (Вот и говори после таких пророчеств-догадок о «двадцати годах непонимания» и близорукости!)

Волынский (1893) в связи с «Палатой № 6» вспомнит высо­ко котировавшегося тогда Гаршина («Это страницы, написан­ные виртуозно, с таким совершенством беллетристической техники, художественной пластики, с такими проблесками психологического анализа, какие среди наших молодых писа­телей можно было встретить только у покойного Гаршина»), а в героине «Рассказа неизвестного человека» увидит «плохое подражание тургеневским женщинам».

В 1895 году С. Андреевский остро сформулирует общее мне­ние: в Чехове видят «общепризнанного принца наших круп­ных писателей» (ТК 264).

Путь от безвестного автора, литературного поденщика, до писателя-наследника в литературном королевстве Чехов про­шел за пятнадцать лет.

В начале века место Чехова вблизи Льва Толстого (Булга­ков, Неведомский), параллели с Достоевским (Булгаков, Ни­китин), Гоголем (Ляцкий), Тургеневым и Гончаровым (Ша- пир) становятся привычными, само собой разумеющимися. Число валентностей увеличивается, включая по разным пово­дам (иногда — вполне частным) как напрашивающиеся, так и весьма экзотические имена: Левитов (Гольцев), Чермный (Краснов), Короленко, Мамин-Сибиряк, Дмитриева (Ляцкий), Лейкин (Неведомский), Горький, Андреев (Белый и др.).