Выбрать главу

Тут, конечно, краски чрезвычайно сгущены. Жизнью, об­щественными вопросами, как мы увидим ниже, Чехов даже очень и очень интересовался — правда, со своей, особой точки зрения, — и негодовал на своих критиков, обвинявших его в индифферентизме, называл их «форменными идиотами». Вер­но, конкретных целей у него не было; не было также и того пафоса воли, который один дает силу и страсть звать, вести за собою читателя, но была зато такая тоска, такая жажда выс­шей цели, «общей идеи», которая, может быть, и стоит этих конкретных целей. Думается также, что и эпоха не так уж много тут виновата. В лучшем случае она могла сыграть толь­ко отрицательную роль: хмурая, некрасочная, в себе сосредо­точенная, она не отвлекала его внимания в сторону конкретно­го, преходящего, не требовала от него очень больших усилий, чтобы, оставаясь верным себе, не быть во власти этого момент- ного, а наоборот — видеть в нем отражение вечных сторон че­ловеческой души, вечных человеческих стремлений. Но как бы то ни было, для нас это письмо в высшей степени интересно и ценно. Чехов сам ясно ощущает, что он вне или над жизнью, что он только ее описывает, изучает, является по отношению к ней созерцателем, естествоиспытателем и в гораздо меньшей степени — ее участником, непосредственным творцом.

III

Всякий художник — пусть он даже кажется объективней­шим из объективных — творит в конце концов по своему обра­зу и подобию. Материал, содержание его творчества могут быть, конечно, извне и даже целиком взяты из окружающей жизни — на то он и материал, чтобы быть пассивным; форма же всегда индивидуальна, потому что всегда активна, и непре­менно соответствует в той или иной степени душевной органи­зации своего творца. Вот почему — думается мне — анализ всякого художественного творчества должен начинаться имен­но с формы, в ней прежде всего искать отражение писатель­ской личности. Присмотримся к форме Чехова.

Чехов долгое время носился с мыслью о романе и несколько раз, кажется, брался за него. В его голове постоянно бродило множество образов, и широкое полотно романа казалось со­блазнительным. Он неоднократно упоминает о нем в письмах к Плещееву, к Суворину, и не всегда вскользь — два или три раза рассказывает об его идее и плане довольно подробно. «Я пишу роман! — сообщает он Суворину.— Пишу, пишу, и кон­ца не видать моему писанию. Назвал я его так: рассказы из жизни моих друзей, и пишу его в форме отдельных закончен­ных рассказов, тесно связанных между собою общностью инт­риги, идеи и действующих лиц. У каждого рассказа особое за­главие» 13.

Эта форма отдельных законченных рассказов с особым заг­лавием у каждого очень и очень характерна для Чехова. Роман ли это? Не получилась ли бы в результате, если б он и кончил его, цепь, распадающаяся на отдельные звенья, каждое из ко­торых жило бы своей самостоятельной обособленной жиз­нью — мозаичная работа из отдельных кусков, быть может, и даже наверное, прекрасно отделанных, и уж по тому самому мешающих впечатлению цельности, органического единства? Подобная мысль, должно быть, тревожила его, и он, точно спе­ша успокоить не столько Суворина, сколько себя, сейчас же прибавляет: «Не думайте, что роман будет состоять из клочь­ев. Нет, он будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо». Как видно, теоретиче­ски Чехов прекрасно знал, что нужно для романа, что он тре­бует совершенно особой конструкции и прежде всего особого подхода к жизни, особого мироощущения — именно уменья чувствовать и понимать не только каждое звено в отдельности, но и самую связь между ними, постигать — мы бы сказали — жизнь не только в разрезе, не только путем анализа, но и в единстве, в ее цельности; постигать тем, что мы называем син­тезом. И все-таки он задумал свой роман в форме отдельных законченных рассказов, а в конце концов он и такого не напи­сал. Мне видится в этом косвенное отражение его облика: Че­хов, каким он перед нами обрисовался, должен был обладать анализом по преимуществу, должен был уметь разъединять, индивидуализировать каждый предмет и явление, но слабо ощущать связь между ними.

Вначале Чехов объяснял свои неудачи с романом недоста­точной еще зрелостью таланта и пробовал утешать себя надеж­дами на будущее: «Если не сейчас, то потом немного окреп­нет». Но довольно скоро уже, должно быть, бросил эти надежды и замолчал. Может быть, сам убедился, что роман — не его сфера, что не в размерах тут дело, что отдельные закон­ченные рассказы — занимай они тысячи страниц — не соста­вят единого органического тела? Если он думал в этом направ­лении, — а надо полагать, что да: он вообще очень много и интенсивно думал о себе и своем творчестве, — то его собствен­ные большие повести должны были ему сказать об этом. Редко у кого из художников, даже несравненно меньших его по даро­ванию, бывает такая элементарная, если не сказать — просто слабая архитектоника, как у Чехова. Возьмите, например, его «Степь», «Моя жизнь», «Три года», «Скучная история», «Рас­сказ неизвестного человека», «Черный монах», «Именины» — словом, большинство его крупных повестей. Все они распада­ются на отдельные эпизоды, все они состоят как будто из кло­чьев. Да, конечно: лица обрисованы тонко, метко, иногда с изумительной силой, краткостью и ясностью. И, понятно, пле­няешься ими, и нет тебе тогда никакого дела до его архитекто­ники, «энциклопедия» ли пред тобою или «целое тело»: каж­дый кусок, каждый образ целиком завладевает твоим вниманием и доставляет художественное наслаждение. Но для меня важен и нужен сам факт — он окончательно убеждает.