Выбрать главу

Гоголь — «великий меланхолик», для которого «все на свете обман» и «все кажется нам не тем, что оно ее на самом деле» («Скучно на этом свете, господа!»). Чехов — великий мечта­тель, для которого «счастье и правда существуют где-то вне жизни», а если и есть на этом свете «жизнь чистая, изящная, поэтическая», то —«где-то». И если Гоголь совершенно созна­тельно, в полном согласии со своим основным положением: «все кажется нам не тем, что оно есть на самом деле» — писал свою собственную, им самим активно созданную действитель­ность, которую извлекал из «обмана», называемого жизнью, то Чехов творил и верил совсем иначе: «Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну.» (в письме к Су­ворину в 1892 г.)7. Тут сразу — основная, метафизическая без­дна между Гоголем и Чеховым: один все время противополага­ет «кажется» и «на самом деле», воспринимая жизнь как «призрак» правды, другой этого метафизического различия не делает, думая, что «мы пишем», а следовательно, и видим жизнь такою, какая она есть, никто нас не обманывает, ника­кого черта нет, некому нас дурачить и некого поэтому дураком выставлять: «Политики у нас нет, в революцию мы не верим. Бога нет, привидений не боимся, а я лично даже смерти и сле­поты не боюсь» (то же письмо). Действительность Чехова суще­ствует «на самом деле»: это — не актуально созданный им мир, а только подмеченная им, будто бы объективно, и именно в та­ком виде существующая реальность. Этим и отличается реали­стическое «чувство жизни» от всякого иного, что реалист не сознает элемента активности в создавании того, что он называ­ет «действительностью», и потому может думать, что мы ви­дим жизнь такою, «какая она есть», а не какой она нам кажет­ся. И потому называть Гоголя реалистом — величайшее недоразумение, а Чехов — реалист с уклоном к натурализму. И поэтому образы Гоголя, вплоть до их наименований, стоят пе­ред нами страшными для всех нас призраками, и имена хлеста­ковых и чичиковых постоянно звенят в ушах, а чеховские обра­зы сливаются вместе, их обозначения кажутся ненужными, случайными. У Чехова столько народу, что ему не до выбора фамилий было.

Но почему же Чехов — мечтатель? Откуда в нем мечтатель- ство, если он реалист? В этом отношении характерно его до­полнение в выраженной формуле: «Мы пишем жизнь такою, какая она есть, а дальше — ни тпрру ни ну». И там же: «В наших произведениях нет именно алкоголя, который бы пья­нил и порабощал». Это значит, что Чехов — не пророк реализ­ма и не исповедник его, каким был Толстой, а эпигон. Это зна­чит, что всей подлинной полноты жизни, всего ее реалистического богатства он не замечает, не чувствует. Это значит, что во всей своей полноте, во всем объеме жизнь была охвачена кем-то до него, кому это «чувство жизни» давало та­кой сочный, такой истинно здоровый и мощный материал, что ни о каком «дальше», ни о каком «алкоголе» не могло быть и речи. В самом деле, зачем Толстому и его захлебывающимся от жизни героям — алкоголь? А Чехову он нужен. Что же это за алкоголь?

Необыкновенно характерно, что Достоевский был совсем чужд Чехову, Тургенева он, особенно временами, нежно любил и с упоением читал, а Толстого— «боялся»8. О Тургеневе он так пишет в 1893 году, т. е. как раз в годы напряженного само­определения: «Боже мой! Что за роскошь "Отцы и дети"! Про­сто хоть караул кричи. Болезнь Базарова сделана так сильно, что я ослабел и было такое чувство, как будто я заразился от него. А конец Базарова? А старички? А Кукшина? Это черт знает как сделано. Просто гениально». Однако «барышни» Тургенева Чехову уже не нравятся, не нравятся и описания природы — «нужно что-то другое». И тут он обращается к Тол­стому: «Как вспомнишь толстовскую Анну Каренину, то все эти тургеневские барыни со своими соблазнительными плеча­ми летят к черту» 9. Тургенев чем-то привлекал Чехова, но Че­хов все-таки смутно чувствовал в нем эпигона романтизма, и черты этого эпигонства[105] отталкивали его, уже познавшего аромат толстовского реализма. Такое колебание Чехова между Тургеневым и Толстым, с полным обходом Достоевского, очень характерно для него как эпигона реализма. И если Толстого он «боялся», если пугала его эта бесстрашная цельность раздвоен­ной души, то в Тургеневе он находил тот «алкоголь», о кото­ром писал Суворину.