Выбрать главу

Но разве это — не поэтика самого Чехова? Разве не он писал «стройно, кратко и обстоятельно»? Разве не у него «в каждой строчечке — мягкость, ласковость и нежность»? И разве не его это утверждение, что «главное <...> не в соответствии с про­чим, а в красоте и сладости»? Ведь это он и восклицал: «Слад­кие звуки и поэзия, где вы?» Монах Иероним — это вторая душа Чехова, которая пробуждается «святою ночью». Ака­фист — это скрытый пафос его творчества. Чехову близко было такое творчество, совершенно удаленное от соков жизни, ко­торое с «житием должно только соображаться», а сущность которого — «в красоте и сладости». В его художестве все «плотское» совершенно откололось от «духовного», поэзия — от прозы, мечта — от действительности. И это оттого, что на­стоящий, толстовский реализм завершал в Чехове свой круг. Чехов нес на себе тяжелый крест эпигонства и мечтал об ака­фисте. Он сам чувствовал тяжесть этой ноши и облегчал ее только юмором, которым так щедро наделила его природа. Да при ином отношении бремя это было бы совсем «неудобоноси- мое». А так — современники Чехова не чувствовали на нем этого бремени. Недаром писал он: «Над рассказами можно и плакать, и стонать, можно страдать заодно с героями, но, по­лагаю, нужно это делать так, чтобы читатель не заметил»30. И читатель, действительно, «не заметил», а смеялся с автором и мечтал вместе с его героями.

В. В. МАЯКОВСКИЙ Два Чехова

Конечно, обидитесь, если я скажу:

Вы не знаете Чехова!

Чехова?

И вы сейчас же вытащите из запыленной газетной и жур­нальной бумаги крепко сколоченный фразы.

«Чехов, — глубоко протянет поэтоволосый лирик-репор­тер, — это певец сумерек».

«Защитник униженных и оскорбленных», авторитетно под­твердит многосемейный титулярный советник. И еще и еще:

«Обличитель-сатирик».

«Юморист».

А бард в косоворотке срифмует:

Он любил людей такой любовью нежной, Как любит женщина, как любит только мать.

Послушайте! Вы, должно быть, знаете не того Чехова. Зна­ки вашего уважения, ваши лестные эпитеты хороши для како­го-нибудь городского головы, для члена общества ревнителей народного здравия, для думского депутата, наконец, а я гово­рю о другом Чехове.

Антон Павлович Чехов, о котором говорю я, — писатель.

«Подумаешь, какую новость открыл!.»—расхохочетесь вы. — Это детям известно».

Да, я знаю, вы тонко разобрались в характере каждой из трех сестер, вы замечательно изучили жизнь, отраженную в каждом чеховском рассказе, не запутаетесь в тропинках виш­невого сада.

Вы знали его большое сердце, доброту, нежность и вот. надели на него чепчик и сделали нянькой, кормилицей всех этих забытых фирсов, человеков в футлярах, ноющих «в Мос- кву-у-у».

Мне же хочется приветствовать его достойно, как одного из династии «Королей Слова».

Должно быть, слишком режущи стоны горбящихся над ни­вами хлеба, слишком остра картина нужды, наматывающей жилы на фабричные станки только из необходимости есть, если каждого человека искусства впрягают в лямку тащущих труд на базары пользы.

Скольким писателям сбили дорогу!

Некрасов, как вкусные сдобные баранки, нанизывал строч­ки на нитку гражданских идей, Толстой от «Войны и мира» лаптем замесил пашню, Горький от «Марко» ушел к програм­мам минимум и максимум.

Всех писателей сделали глашатаями правды, афишами доб­родетели и справедливости.

И всем кажется, что писатель корпит только над одной мыс­лью, которою он хочет защитить, исправить вас, и что ценить его будут только если он, объяснив жизнь, научит бороться с нею. Из писателей выуживают чиновников просвещения, исто­риков, блюстителей нравственности. Подбирают диктанты из Гоголя, изучают быт помещичьей Руси по Толстому, разбирают характеры Ленского и Онегина.

Разменяют писателей по хрестоматиям и этимологиям и не настоящих, живших, а этих, выдуманных, лишенных крови и тела, украсят лаврами.

Возьмите!

Памятник поставили не тому Пушкину, который был весе­лым хозяином на великом празднике бракосочетания слов и пел:

И блеск, и шум, и говор балов, И в час пирушки холостой Шипенье пенистых бокалов И пунша пламень голубой1.