Выбрать главу

По-видимому, здесь Шестов только в первом отношении может оказаться близок к Чехову, который сумел неимоверно расширить «по горизонтали» область изображаемых социальных (в широком смысле) противоречий и углубить их «по вертикали» до общечело­веческих. В чеховских произведениях Необходимость может быть сведена к понятию общепринятой «нормы», и тогда исходному шестовскому инварианту отрицаемого рацио будет соответствовать «ненормальность нормального» (Г. А. Бялый [138]) с его вариантами. Отрицания науки, прогресса, этики как таковой у Чехова, конеч­но, нет. Но зато у Чехова есть то, что отсутствует у Шестова: пони­мание взаимной обратимости рационального и иррационального. Герои Чехова, поступая «разумно» со своей точки зрения, сплошь и рядом совершают поступки бессмысленные с других, чуждых им точек зрения. Это касается не только героев, одержимых идеей (Лида Волчанинова, Коврин и др.), но и героев «бессознательных». Вспомним письмо из рассказа «На святках», написанное «самой пошлостью». В этом письме пересказывается военный устав, и это мотивировано в тексте:

«— Чем твой зять там занимается? — спросил Егор.

— Он из солдат, батюшка, тебе известно, — ответил слабым голосом старик. — В одно время с тобой со службы пришел. <...>

Егор подумал немного и стал быстро писать».

Поступок даже такого героя субъективно осмыслен: очевидно, с его точки зрения «разумно» напомнить другому солдату об уставе. Но в контексте это становится бессмысленным до абсурда. И тем не менее письмо выполнило свою функцию: до Ефимьи доходит эмоциональный импульс сострадания, бессмыслица не помешала смыслу. Взаимные переходы «разумного» в «неразумное» и обрат­но часто оказываются связаны с темой некоммуникабельности. Эта иррационалистская тема всегда осложнена у Чехова тем, что каждому из субъектов неудавшейся коммуникации были изна­чально присущи вполне рациональные намерения.

Что же касается рефлектирующих центральных героев, попада­ющих в «ситуацию отчаяния», то их иррациональные действия, как правило, не имеют последствий. Так происходит после «воро­бьиной ночи» Николая Степановича, после выстрела Войницкого и во многих других случаях[139]. Отчаянный порыв сменяется подав­ленностью и безразличием. Наверное, отсюда эпиграф из Бодлера в статье Шестова о Чехове: «Покойся, мое сердце, спи сном бессло­весной твари».

Шестов, по-видимому, чувствовал, что чеховские тексты шире его интерпретации. Это доказывается тем, что именно по отноше­нию к ним появляются такие строки: «Есть в мире какая-то непо­бедимая сила, давящая и уродующая человека — это ясно до ося­заемости. Малейшая неосторожность, и самый малый, как и самый великий, становится ее жертвой. Обманывать себя можно только понаслышке. Но кто однажды побывал в железных лапах необхо­димости, тот навсегда утратил вкус к идеалистическим самооболь­щениям». Шестов чаще пользовался другой метафорой для Необхо­димости, взятой из «Записок из подполья», — Стена, неподвижное, непреодолимое препятствие. Здесь же она именуется «непобедимой силой, давящей и уродующей человека», то есть оду­шевляется, наделяется способностью к действию. И, как ни странно, в текстах Чехова — тех, которые Шестов не разбирал и вряд ли заметил — находятся точные параллели к этому образу. Такова «невидимая гнетущая сила», которая сковывает природу в «Степи»; такова явная метафора Необходимости — «спокойное зе­леное чудовище», стремящееся поглотить жизнь Веры Кардиной («В родном углу»); такова «неизвестная таинственная сила», со­здавшая алогичный мир рассказа «Случай из практики». Неадек­ватная во многих отношениях интерпретация Шестова неожидан­но затрагивает глубинные пласты чеховского мира.

Видимо, это не случайно. Шестов почувствовал поглощенность Чехова проблемой человеческого познания, и именно это позволи­ло ему искать «в чеховских писаниях критериум наиболее незыб­лемых истин и предпосылок нашего познания».

Но было и другое сходство двух авторов — в самом типе мышле­ния, который можно назвать «дискретно-парадоксальным». Лев Шестов мыслил законченными в своей парадоксальности фрагмен­тами. Господствовавшее при этом отрицание было подчинено зада­че «не успокаивать, а смущать людей»[140]. Отрицая самоочевидное, Шестов обращался к самым разным областям познания, и неиз­бежно больше задавал вопросов, чем давал ответов. Лучшей фило­софской параллели множественности чеховских рассказов трудно подобрать. Оба будто стремятся на как можно более широком ма­териале выразить не столько рациональное «мировоззрение», сколько иррациональное мироощущение, допускающее множество «правд». В «Апофеозе беспочвенности», который писался парал­лельно с «Творчеством из ничего», Шестов провозгласил, что ве­личайшим заблуждением человечества до сих пор была презумп­ция единственности истины. Он утверждал множественность истин — метафизических и эмпирических. И эти истины открыва­ются только отдельным индивидуальностям — людям в их личной ипостаси. «Истин столько же, сколько людей на свете» [141].