- Превосходно! - ликовал Антон Павлович. - А вы вот жалуетесь, что сюжетов мало. Да разве это не сюжет? Тут на целый рассказ материала.
Перед глазами у нас, я помню, была грязная пустая стена, выкрашенная когда-то масляной краской. На ней ничего не было, кроме старой копоти да еще на некотором уровне - широких, темных и сальных пятен: это извозчики во время чаепития прислонялись к ней /477/ в этих местах своими головами, жирно смазанными для шика деревянным маслом, по обыкновению того времени, и оставляли следы на стене на многие годы.
С этой стены и пошел разговор о писательстве.
- Как так сюжетов нет? - настаивал на своем Антон Павлович. - Да все сюжет, везде сюжет. Вот посмотрите на эту стену. Ничего интересного в ней нет, кажется. Но вы вглядитесь в нее, найдите в ней что-нибудь свое, чего никто еще в ней не находил, и опишите это. Уверяю вас, хороший рассказ может получиться. И о луне можно написать хорошо, а уж на что тема затрепанная. И будет интересно. Только надо все-таки увидать и в луне что-нибудь свое, а не чужое и не избитое.
- А вот это разве не сюжет? - указал он в окошко на улицу, где стало уже светать. - Вон смотрите: идет монах с кружкой собирать на колокол... Разве не чувствуете, как сама завязывается хорошая тема?.. Тут есть что-то трагическое - в черном монахе на бледном рассвете...
За чаем, который благодаря лимону тоже отдавал немножко луком, разговор перекидывался с литературы на жизнь, с серьезного на смешное. Между прочим, Чехов уверял нас, что никакой "детской" литературы не существует.
- Везде только про Шариков да про Барбосов пишут. Какая же это "детская"? Это какая-то "собачья" литература! - шутил Антон Павлович, стараясь говорить как можно серьезнее.
И сам же вскоре написал "Каштанку" и "Белолобого"{477} - про собак.
Гиляровский много острил, забрасывал хлесткими экспромтами, и время летело незаметно.
Стало уже совсем светло. Улица оживилась. Мне было хорошо и радостно. Как сейчас вижу молодое, милое лицо Чехова, его улыбающиеся глаза. Таким жизнерадостным, как в эту первую встречу, я никогда уже, во всю жизнь, Антона Павловича не видал.
К молодым писателям Чехов относился всегда благожелательно и ко многим очень сердечно. Всегда говорил, что писателю нельзя сидеть в четырех стенах и /478/ вытягивать из себя свои произведения, что необходимо видеть жизнь и людей, слышать подлинные человеческие слова и мысли и обрабатывать, а не выдумывать их.
- Поезжайте в Японию, - говорил он одному. - Поезжайте в Австралию, советовал другому.
Вспоминается, как встретились мы однажды в вагоне. Встреча была совершенно случайная. Он ехал к себе в Лопасню, где жил на хуторе, а я - в подмосковную дачную местность Царицыно, снимать дачу на лето.
- Не ездите на дачу, ничего там интересного не найдете, - сказал Чехов, когда узнал мою цель. - Поезжайте куда-нибудь далеко, верст за тысячу, за две, за три. Ну, хоть в Азию, что ли, на Байкал. Вода на Байкале бирюзовая, прозрачная: красота! Если времени мало, поезжайте на Урал: природа там чудесная. Перешагните непременно границу Европы, чтобы почувствовать под ногами настоящую азиатскую землю и чтоб иметь право сказать самому себе: "Ну, вот я и в Азии!" А потом можно и домой ехать. И даже на дачу. Но дело уже будет сделано. Сколько всего узнаете, сколько рассказов привезете! Увидите народную жизнь, будете ночевать на глухих почтовых станциях и в избах, совсем как в пушкинские времена; и клопы вас будут заедать. Но это хорошо. После скажете мне спасибо. Только по железным дорогам надо ездить непременно в третьем классе, среди простого народа, а то ничего интересного не услышите. Если хотите быть писателем, завтра же купите билет до Нижнего. Оттуда - по Волге, по Каме...
Он начал давать практические советы, как будто вопрос о моей поездке был уже решен. На станции Царицыно, когда я выходил из вагона, Антон Павлович на прощанье опять сказал:
- Послушайтесь доброго совета, купите завтра билет до Нижнего.
Я послушался и через несколько дней уже плыл по реке Каме, без цели и назначения, направляясь пока в Пермь. Дело было в 1894 году. За Уралом я увидел страшную жизнь наших переселенцев, невероятные невзгоды и тягости народной, мужицкой жизни. И когда я вернулся, у меня был готов целый ряд сибирских рассказов, которые и открыли тогда передо мной впервые страницы наших лучших журналов. /479/
Нередко Чехов говорил о революции, которая неизбежно и скоро будет в России. Но до 1905 года он не дожил.
- Поверьте, через несколько лет, и скоро, у нас не будет самодержавия, вот увидите.
Недаром же в пьесе его "Три сестры" говорится: "Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку". А в дальнейшем он предвидел необычайный расцвет народной жизни и счастливое, радостное будущее человечества. И во все это верил он крепко.
Прошло немало лет от первой нашей встречи. Мы видались в Москве - то у издателя И.Д.Сытина, то в Докторском клубе, то у него в доме, где он любил угощать горячей картошкой, печенной на углях, и старым крымским "губонинским" кляретом. Бывал Антон Павлович и у меня, на нашей литературной "Среде", которой всегда интересовался и всегда расспрашивал о ней. Видались мы и в Крыму, у него на даче в Аутке, где он был уже серьезно больным и где среди красот южной природы, среди вечнозеленых кипарисов и цветущих персиков любил помечтать о московском сентябрьском дождичке, о березах и ветлах, об илистом пруде с карасями, о том, как хорошо обдумывать свои повести и пьесы, глядя на поплавок и держа в руке удочку. Пытался он в своем крымском саду, в память о Москве, насаждать молодые березки и другие северные деревца, но я не знаю, принялись ли они и целы ли теперь... Помню, как в этом ялтинском кабинете мне был вручен рецепт в ялтинскую аптеку на порошки от кашля, за подписью "доктора А.Чехова". Аптечная сигнатурка у меня сохраняется.
Несмотря на болезнь, Чехов любил всякие шутки, пустячки, приятельские прозвища и вообще охотник был посмеяться{479}.
Помню, как хохотал он у себя в ялтинском кабинете над одним из своих же давнишних рассказов.
Однажды весенним вечером, года за два до смерти, Антон Павлович созвал нас к себе. Тут были Горький, /480/ Бунин, Елпатьевский... После ужина, в кабинете, Бунин, или "Букишон", как ласково называл его Чехов, предложил прочитать вслух один из давних рассказов Чехонте, который А.П. давно забыл. Бунин, надо сказать, мастерски читал чеховские рассказы. И он начал читать.
Трогательно было видеть, как Антон Павлович сначала хмурился - неловко ему казалось слушать свое же сочинение, - потом стал невольно улыбаться, а потом, по мере развития рассказа, буквально трясся от хохота в своем мягком кресле, но молча, стараясь сдержаться.
- Вам хорошо, теперешним писателям, - нередко говорил он полушутя, полусерьезно. - Вас теперь хвалят за небольшие рассказы. А меня, бывало, ругали за это. Да как ругали! Бывало, коли хочешь называться писателем, так пиши роман, а иначе о тебе и говорить и слушать не станут, и в хороший журнал не пустят. Это я вам всем стену лбом прошибал для маленьких рассказов.
Его ласковое отношение к писателям более молодым, чем он сам, сказывалось во всем. Вот для примера письмо его ко мне от февраля 1903 года из Ялты:{480} "В "Словаре русского языка", изд. Академии наук, в шестом выпуске второго тома, мною сегодня полученного, показались и Вы. Так, на странице 1626, после слова "западать": "Из глаз полились холодные слезы и крупными каплями западали на усталую грудь". Телешов. "Фантастические наброски". Вот еще, на стр. 1814, после слова "запушить": "Повозки снова тронулись в путь по запушенной свежим снегом дороге". Телешов. "На тройках". И еще на стр. 1849, после слова "зарево": "Множество свечек горит перед образом, отливаясь мягким заревом на облачении попа". Телешов. "Именины". Стало быть, с точки зрения составителей словаря, Вы писатель образцовый, таковым и останетесь теперь на веки вечные... Крепко жму Вашу руку и желаю всего хорошего"...
"Это был обаятельный человек: скромный, милый". Так отзывался о Чехове Л.Н.Толстой{480}. И действительно, это был человек безусловно милый, очень скромный и сдержанный, даже строгий к самому себе. Так, например, когда он был очень болен и табачный дым в его комнате был для него ядом, он не мог и не решался /481/ сказать никому, кто дымил у него папиросой: "Бросьте. Не отравляйте меня. Не заставляйте меня мучиться". Он ограничился только тем, что повесил на стене, на видном месте, записку: "Просят не курить". И терпеливо молчал, когда некоторые посетители все-таки курили.