Выбрать главу

Я не видел человека, который чувствовал бы значение труда как основания культуры так глубоко и всесторонне, как А.П. Это выражалось у него во всех мелочах домашнего обихода, в подборе вещей и в той благородной любви к вещам, которая, совершенно исключая стремление накоплять их, не устает любоваться ими как продуктом творчества духа человеческого. Он любил строить, разводить сады, украшать землю, он чувствовал поэзию труда. С какой трогательной заботой наблюдал он, как в саду его растут посаженные им плодовые деревья и декоративные кустарники! В хлопотах о постройке дома в Аутке он говорил:

- Если каждый человек на куске земли своей сделал бы все, что он может, как прекрасна была бы земля наша!

Затеяв писать пьесу "Васька Буслаев"{507}, я прочитал ему хвастливый Васькин монолог:

Эхма, кабы силы да поболе мне!

Жарко бы дохнул я - снега бы растопил,

Круг земли пошел бы да всю распахал,

Век бы ходил - города городил,

Церкви бы строил да сады всё садил!

Землю разукрасил бы - как девушку,

Обнял бы ее - как невесту свою,

Поднял бы я землю ко своим грудям,

Поднял бы, понес ее ко господу:

- Глянь-ко ты, господи, земля-то какова,

Сколько она Васькой изукрашена!

Ты вот ее камнем пустил в небеса,

Я ж ее сделал изумрудом дорогим!

Глянь-ко ты, господи, порадуйся,

Как она зелено на солнышке горит!

Дал бы я тебе ее в подарочек,

Да - накладно будет - самому дорога! /508/

Чехову понравился этот монолог; взволнованно покашливая, он говорил мне и доктору А.Н.Алексину:

- Это хорошо... Очень настоящее, человеческое! Именно в этом "смысл философии всей". Человек сделал землю обитаемой, он сделает ее и уютной для себя. - Кивнув упрямо головой, повторил: - Сделает!

Предложил прочитать похвальбу Васькину еще раз, выслушал, глядя в окно, и посоветовал:

- Две последние строчки - не надо, это озорство. Лишнее...

О своих литературных работах он говорил мало, неохотно; хочется сказать - целомудренно и с тою же, пожалуй, осторожностью, с какой говорил о Льве Толстом. Лишь изредка, в час веселый, усмехаясь, расскажет тему, всегда юмористическую.

- Знаете - напишу об учительнице, она атеистка - обожает Дарвина, уверена в необходимости бороться с предрассудками и суевериями народа, а сама, в двенадцать часов ночи, варит в бане черного кота, чтоб достать "дужку" - косточку, которая привлекает мужчину, возбуждая в нем любовь, есть такая косточка...

О своих пьесах он говорил как о "веселых" и, кажется, был искренне уверен, что пишет именно "веселые пьесы". Вероятно, с его слов Савва Морозов упрямо доказывал: "Пьесы Чехова надо ставить как лирические комедии".

Но вообще к литературе он относился со вниманием очень зорким, особенно же трогательно - к "начинающим писателям". Он с изумительным терпением читал обильные рукописи Б.Лазаревского, Н.Олигера и многих других.

- Нам нужно больше писателей, - говорил он. - Литература в нашем быту все еще новинка и "для избранных". В Норвегии на каждые двести двадцать шесть человек населения - один писатель, а у нас - один на миллион...

Болезнь иногда вызывала у него настроение ипохондрика и даже мизантропа. В такие дни он бывал капризен в суждениях своих и тяжел в отношении к людям. /509/

Однажды, лежа на диване, сухо покашливая, играя термометром, он сказал:

- Жить для того, чтоб умереть, вообще не забавно, но жить, зная, что умрешь преждевременно, - уж совсем глупо...

Другой раз, сидя у открытого окна и поглядывая в даль, в море, неожиданно, сердито проговорил:

- Мы привыкли жить надеждами на хорошую погоду, урожай, на приятный роман, надеждами разбогатеть или получить место полицеймейстера, а вот надежды поумнеть я не замечаю у людей. Думаем: при новом царе будет лучше, а через двести лет - еще лучше, и никто не заботится, чтоб это лучше наступило завтра. В общем - жизнь с каждым днем становится все сложнее и двигается куда-то сама собою, а люди - заметно глупеют, и все более людей остается в стороне от жизни.

Подумал и, наморщив лоб, прибавил:

- Точно нищие калеки во время крестного хода.

Он был врач, а болезнь врача всегда тяжелее болезни его пациентов; пациенты только чувствуют, а врач еще и знает кое-что о том, как разрушается его организм. Это один из тех случаев, когда знание можно считать приближающим смерть.

Хороши у него бывали глаза, когда он смеялся, - какие-то женски ласковые и нежно мягкие. И смех его, почти беззвучный, был как-то особенно хорош. Смеясь, он именно наслаждался смехом, ликовал; я не знаю, кто бы мог еще смеяться так - скажу - "духовно".

Грубые анекдоты никогда не смешили его.

Смеясь так мило и душевно, он рассказывал мне:

- Знаете, почему Толстой относится к вам так неровно? Он ревнует, он думает, что Сулержицкий любит вас больше, чем его. Да, да. Вчера он говорил мне: "Не могу отнестись к Горькому искренно, сам не знаю почему, а не могу. Мне даже неприятно, что Сулер живет у него. Сулеру это вредно. Горький злой человек. Он похож на семинариста, которого насильно постригли в монахи и этим обозлили его на все. У него душа соглядатая, он пришел откуда-то в чужую ему, Ханаанскую землю, ко всему присматривается, все замечает и обо /510/ всем доносит какому-то своему богу. А бог у него - урод, вроде лешего или водяного деревенских баб".

Рассказывая, Чехов досмеялся до слез и, отирая слезы, продолжал:

- Я говорю: "Горький добрый". А он: "Нет, нет, я знаю. У него утиный нос, такие носы бывают только у несчастных и злых. И женщины не любят его, а у женщин, как у собак, есть чутье к хорошему человеку. Вот Сулер - он обладает действительно драгоценной способностью бескорыстной любви к людям. В этом он - гениален. Уметь любить - значит все уметь..."

Отдохнув, Чехов повторил:

- Да, старик ревнует... Какой удивительный...

О Толстом он говорил всегда с какой-то особенной, едва уловимой, нежной и смущенной улыбочкой в глазах, говорил, понижая голос, как о чем-то призрачном, таинственном, что требует слов осторожных, мягких.

Неоднократно жаловался, что около Толстого нет Эккермана, человека, который бы тщательно записывал острые, неожиданные и, часто, противоречивые мысли старого мудреца.

- Вот бы вы занялись этим, - убеждал он Сулержицкого, - Толстой так любит вас, так много и хорошо говорит с вами.

О Сулере Чехов сказал мне:

- Это - мудрый ребенок...

Очень хорошо сказал.

Как-то при мне Толстой восхищался рассказом Чехова, кажется "Душенькой". Он говорил:

- Это - как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, "вековуши", они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор. Мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево. - Толстой говорил очень волнуясь, со слезами на глазах{510}.

А у Чехова в этот день была повышенная температура, он сидел с красными пятнами на щеках и, наклоня голову, тщательно протирал пенсне. Долго молчал, наконец, вздохнув, сказал тихо и смущенно:

- Там - опечатки... /511/

О Чехове можно написать много, по необходимо писать о нем очень мелко и четко, чего я не умею. Хорошо бы написать о нем так, как сам он написал "Степь", рассказ ароматный, легкий и такой, по-русски, задумчиво грустный. Рассказ - для себя.

Хорошо вспомнить о таком человеке, тотчас в жизнь твою возвращается бодрость, снова входит в нее ясный смысл.

Человек - ось мира.

А - скажут - пороки, а недостатки его?

Все мы голодны любовью к человеку, а при голоде и плохо выпеченный хлеб - сладко питает. /512/