Выбрать главу

Да уж не во сне ли, в самом деле, это все было?..

О тогдашних "петербургских свиданиях" нечего и говорить: теперь, издали, они мне представляются какой-то непрерывной вереницей радостных тостов во славу русской \59\ литературы в лице Антона Павловича, бывшего повсюду почетнейшим застольным гостем. Числа и месяцы в этой суматохе невольно спутываются... То встречаешь с Антоном Чеховым новый год у Суворина, то справляешь вместе "капустник" у артиста Свободина, то присутствуешь на импровизированной в честь Чехова литературно-музыкальной вечеринке у старика Плещеева... Сегодня устраивается в "Малом Ярославце" торжественная "кулебяка" в день ангела Чехова, а спустя дня два сам Чехов тащит меня на Васильевский остров "на блины" к какому-то совершенно неведомому мне хлебосольному помещику - само собой разумеется, ярому поклоннику А.П.

Припоминаются невольно и собственные именины, справлявшиеся мной в оные дни весело и шумно, и на них в числе гостей - наиболее дорогие сердцу лица: А.Н.Плещеев, А.П.Чехов, П.М.Свободин... Пародируя шиллеровского "Дон Карлоса", с полным правом могу воскликнуть:

"...О, эта жизнь была

нелепа, но божественно прекрасна! Прошли все эти сны".

III. ЧЕХОВ И ТЕАТР

"Пишу докторскую диссертацию на тему: о способах прививки Ивану Щеглову ненависти к театру"... - острит в одном из своих писем Антон Чехов.

В следующем письме ко мне он снова дружески журит меня за мою слабость к драматургии: "Театр - это змея, сосущая вашу кровь. Пока у вас беллетрист не победит драматурга, до тех пор я буду есть вас и предавать ваши пьесы проклятию. Так и знайте".

В другом письме опять то же самое: "Вы хотите спорить со мной о театре? Сделайте ваше одолжение, но вам не переспорить моей нелюбви к эшафотам, где казнят драматургов. Современный театр - это мир бестолочи, тупости и пустозвонства!"{17}

Эта заведомая нелюбовь к театру, как к чему-то искусственному и низшему по существу, проходит доминирующей нотой в большинстве писем Чехова, в особенности в начале его литературной деятельности{18}.

Драматургом же сделался он, можно сказать, нечаянно, попав однажды в театр Корша на представление заигранной одноактной пьески "Победителей не судят" (сюжет пьески вертится на укрощении грубого, но добродушного моряка великосветской красавицей). "Победителей не \60\ судят" - переделка с французского, и довольно-таки топорная, изящной салонной вещицы Пьера Бертона "Les jurons de Cadillac", в которой восхищали в шестидесятых годах в Михайловском театре петербургскую публику г-жа Напталь-Арно и г.Дьёдонне. У Корша отличались г-жа Рыбчинская и г.Соловцов, находившийся, кстати сказать, в приятельских отношениях с Чеховым. Соловцов своей дюжей фигурой, зычным голосом и резкой манерой, подходивший как нельзя более к заглавной роли, настолько понравился Чехову, что у него, как он сам мне рассказывал, явилась мысль написать для него "роль"... нечто вроде русского медведя, взамен французского.

Таким образом, появился на свет водевиль "Медведь" - чеховский театральный первенец, жизненностью и оригинальностью оставивший далеко за флагом своих шаблонных водевильных сверстников.

Сценический успех "Медведя" не помешал, однако, Чехову критически отнестись к самому исполнению. "Соловцов играл феноменально, - пишет он мне, цитируя любимое словечко режиссера театра Корша. - Рыбчинская была прилична и мила. В театре стоял непрерывный хохот; монологи обрывались аплодисментами. В 1-е и 2-е представление вызывали и актеров, и автора{19}. Все газетчики, кроме Васильева{20}, расхвалили... Но, душа моя, играют Соловцов и Рыбчинская не артистически, без оттенков, дуют в одну ноту, трусят и проч. Игра топорная". И заключает с обычным добродушным юмором: "После первого представления случилось несчастье: кофейник убил моего медведя. Рыбчинская пила кофе, кофейник лопнул от пара и обварил ей лицо. Второй раз играла Глама, очень прилично. Теперь Глама уехала в Питер, и, таким образом, мой пушной зверь поневоле издох, не прожив и трех дней".

Почти одновременно явился на свет непредвиденный "драматический выкидыш" (слово Чехова) уже в виде большой четырехактной комедии... Чехов недаром называл своего "Иванова" "выкидышем": если "Медведь" написан был для Соловцова, что называется, в один присест, то "Иванов" был набросан чуть ли не на пари с Коршем в каких-нибудь две недели, тот самый "Иванов", который впоследствии произвел такой фурор на александринской сцене. В этот же "сезон", по его собственному свидетельству (письмо А.Н.Плещееву){21}, он написал "Степь", "Огни" и массу мелких рассказов... Это был ослепительный взрыв чеховского таланта, окрыленного шумным литературным успехом!.. Добавьте к этому, что в промежуток, \61\ между делом, он еще выпустил преуморительнейший одноактный водевиль "Предложение", сделавшийся сразу любимейшим детищем провинциальных сцен.

Вообще, надо сказать, к веселому остроумному водевилю Чехов питал явную слабость и в театре особенно любил смотреть веселые пьесы. И мне, и другим он не раз повторял, что "написать хороший водевиль - труднейшая штука", подразумевая под словом "хороший" искреннюю вспышку человеческого смеха. "Plus j'y reflechis plus je \62\ trouve, que toute la philosophie se resume en bonne humeur*, - обмолвился как-то Эрнест Ренан, и в применении к воззрению Антона Чехова на добродушную веселую шутку эти слова великого ученого можно было передать по-русски грибоедовским стихом:

______________

* Чем более я размышляю, тем более убеждаюсь, что сущность философии заключается в хорошем расположении духа (фр.).

Да, водевиль есть вещь, а прочее все гиль...{22}

Когда несколько лет спустя, в одно из наших московских свиданий, я попенял Чехову, отчего он не написал обещанного водевиля ("Сила гипнотизма"), Чехов задумчиво, как бы про себя, проговорил:

- Ничего не поделаешь... нужного настроения не было! Для водевиля нужно, понимаете, совсем особое расположение духа... жизнерадостное, как у свежеиспеченного прапорщика, а где возьмешь, к лешему, в каше паскудное время?.. Да, Жан, написать искренний водевиль далеко не последнее дело!!

"Водевиль" является, некоторым образом, в роли мирового посредника между Чеховым и театром. Что же до наших личных приятельских отношений с Чеховым, то тут он сыграл негласную роль свата, и сам Чехов признавался, что первую симпатию ко мне и желание познакомиться возымел, посмотрев в театре Корша мою комедию "В горах Кавказа", которую, впрочем, он отнюдь не считал комедией, видя в ней лишь "счастливый образчик русского оригинального водевиля" (что для меня тем более лестно).

Кстати сказать, наше последнее "петербургское" свидание, по странному совпадению симпатий, вышло как раз "водевильное", то есть произошло в ложе во время представления моего водевиля "Автора в театре нет". Все время Чехов очень смеялся и, по падении занавеса, под гул последних аплодисментов, дружески-наставительно мне заметил:

- Вот, Жан, ваш настоящий жанр... Не бросайте, милый, водевили... поверьте, это благороднейший род, и который не всякому дается!

Возвращаюсь, однако, к "Иванову".

Спешно написанный, еще более спешно разыгранный артистами театра Корша и возбудивший разноголосицу в московской прессе, "Иванов" в конец расстроил нервы Чехову, когда автор, ввиду постановки пьесы на петербургской казенной сцене, принялся за переделку и взглянул на нее строгим оком художника... Впрочем, каждому \63\ оригинальному драматургу известно, что гораздо легче написать новую пьесу, чем переделать старую, а Чехову пришлось, вдобавок, переработать все коренным образом... Разница между московским и петербургским "Ивановым" получилась разительная, доходившая до последней корректурной крайности, если вспомнить, что у Корша Иванов умирал от разрыва сердца, а на александринской сцене застреливался из револьвера... "Я замучился, и никакой гонорар не может искупить того каторжного напряжения, какое я чувствовал последние недели, - поверяет Чехов поэту Плещееву по окончании переделки. - Раньше своей пьесе я не придавал никакого значения и относился к ней с снисходительной иронией: написал, мол, и черт с ней. Теперь же, когда она вдруг нежданно пошла в дело, я понял, до чего плохо она сработана. Последний акт поразительно плох. Всю неделю я возился над пьесой, строчил варианты, поправки, вставки, сделал новую Сашу (для Савиной), изменил 4-й акт до неузнаваемости, отшлифовал самого Иванова - и так замучился, до такой степени возненавидел свою пьесу, что готов кончить ее словами Кина: "Палками Иванова, палками!!"{23}