Все это без обиняков, по-товарищески, я выложил А.П.
- Оно, пожалуй, и так, - задумчиво отозвался Чехов, - а вот, небось, критика распинается за "Мужиков", а о "Моей жизни" - ни гугу!
Я указал Чехову на роман самого Л.Толстого: "Семейное счастье" - вещь изумительную по тонкости и глубине - и тоже почти пропущенную критикой. И потом, заметил я, "Моя жизнь" напечатана в "Ниве", а наши критики неисправимые рутинеры и, по-видимому, смешивают "Ниву" с журналом для малолетних, хотя страницы "Нивы" зачастую украшаются самыми громкими именами. Недалеко взять почтеннейшего А.М.Скабичевского (напомнил я ему), который открыл в Чехове талант лишь после того только, как он стал печататься в "Русской мысли".
Чехов, приготавливавший в то время к изданию "Мужиков", серьезно призадумался и затем нерешительно заговорил:
- Так вы, Жан, полагаете, что в издание и "Мою жизнь" можно будет включить?..
Я прямо развел руками при виде такого непостижимого авторского простодушия. Результат, однако, означенной случайной беседы был тот, что "Моя жизнь" вышла в свет в одном томе с "Мужиками" и, кроме того, в последних исчезли предательские строки, выдававшие мимолетное толстовское влияние{41}.
Разговор завязался о "писании" вообще, и я напомнил Чехову о его рассказе "Поцелуй", который он шутя дописал почти на моих глазах в номере петербургской гостиницы.
- Славное время было! - вздохнул я.
- Было да сплыло! - вздохнул Чехов в свою \79\ очередь. - Теперь, если страничку в день нацарапаешь - и то благодать... Да и мешают мне здесь, не дай бог!.. Можете себе представить, не далее как на этих днях из Москвы пожаловала сюда чуть не дюжина гостей... Точно у меня, в самом деле, постоялый двор какой-то! И всех-то надо напоить, накормить, придумать, где уложить на ночь...
Чехов закашлялся, поднялся с дивана и плотнее притворил форточку.
Мы помолчали.
- Знаете, Жан, какая у меня мелькнула сейчас идея? - проговорил Чехов, и лицо его повеселело: - Верст десять отсюда сдается хуторок - снимемте его вместе на лето для "писания"... Туда к нам ни один леший не заглянет!
Мне оставалось только вздохнуть, так как личные мои обстоятельства не только не позволяли мне думать о такой соблазнительной перспективе, но и в Мелихове не позволяли оставаться более суток.
И видя, что меня с непривычки разморило с дороги, добавил:
- Однако идите-ка спать... а я сяду писать!
- Антуан, помилосердствуйте... скоро полночь! Ведь это вредно!
Он безнадежно махнул рукой.
- Что же делать, когда мне утром не дают ни минуты покоя!
В этом же смысле не раз жаловалась мне мать Чехова, добрейшая и гостеприимнейшая Евгения Яковлевна.
- Уж мы прячем Антошу, прячем - все-то ему мешают! - говорила она мне вздыхая.
На другой день я мог в этом убедиться воочию: в буквальном смысле ему не давали ни минуты покоя!.. С раннего утра к нему забрался какой-то помещик, который сидел очень долго, потом явился земский врач, затем сельский батюшка, затем еще кто-то в военной форме - кажется, мелиховский исправник... Из окна отведенного мне флигелька было отлично видно, как к крыльцу скромного одноэтажного чеховского домика то подкатывала бричка, то деревенский тарантас, и как прислуга поминутно бегала через двор, из кухни в комнаты, с разной снедью и посудой, то накрывая на стол, то убирая со стола. А в маленькой проходной горенке, около чеховского кабинета, почти не переводились мужики и бабы - кто за делом, кто за пустяками, кто за врачебной помощью... И, в довершение несчастья, к завтраку свалился, как снег на голову, гость из \80\ Москвы - неведомый толстый немец, молодой и франтоватый, чуть ли не зубной врач по профессии (которого Чехов как-то случайно встретил в Москве около клиники и, как "коллеге" в некотором роде, сообщил гостеприимно свой мелиховский адрес).
Толстый немец был откомандирован со своим толстым чемоданом ко мне во флигель и заставил меня бросить срочную работу, взятую с собой, корректуру, которую я должен был сдать на другой день в московскую редакцию. Когда фатальный немец ушел перед обедом осматривать мелиховские окрестности, я снова принялся за работу. Это была корректура только что законченной мной четырехактной комедии "Затерянный мудрец".
За работой я недослышал, как вошел в комнату Чехов, и, видя, что я занят, он молча прилег рядом на диване.
- Можно? - деликатно проговорил он немного погодя, протягивая руку к прочитанным гранкам.
Я, разумеется, выразил свое полнейшее удовольствие.
Как раз ему попался конец первого акта, заключающийся словами старика профессора перед портретом Пушкина: "Черт меня догадал родиться в России... с душой и талантом!.." Последнюю фразу Чехов прочел вполголоса про себя с особенной выразительностью и обратился в мою сторону.
- Это у вас, Жан... откуда?
- Это - слова Пушкина из письма жене{42}.
- Как это странно... мне именно сегодня приходили в голову почти те же слова!..
Он задумался и принялся читать дальше.
Кстати сказать, около этого времени А.П. перерабатывал своего неудачного "Лешего" - из каковой переработки, как известно, получилась его лучшая драматическая вещь "Дядя Ваня"{43}, - и, как это ни странно, обоих "сверстников" постигла одновременно одна и та же судьба, то есть обе не были одобрены литературно-театральным комитетом: мой "Затерянный мудрец" петербургским, а его "Дядя Ваня" - московским... и обе нашли впоследствии приют на частной сцене: моя комедия в Суворинском театре, а чеховская - в театре Станиславского... Страннее всего, что и мой чуткий "затерянный" профессор (проф. Макушин), и чеховский - бездарный, но "популярный" (проф. Серебряков) одинаково были отвергнуты "профессорским" синклитом. Житейская правда остается, таким образом, за Чеховым, так как в синклите не оказалось ни одного... Макушина! \81\
Дочитав корректурные листки, Чехов сделал мне несколько ценных указаний "относительно необходимости в драматическом произведении большей простоты и близости к жизни, не только в речах действующих лиц, но даже в самых их именах и фамилиях"; и затем стал упрашивать меня погостить еще лишние сутки, убеждая, что корректуру можно отличнейшим образом переслать редакции почтой. Соблазн был очень велик, и я стал сдаваться, когда неожиданно вернулся с прогулки московский немец. Чехов вдруг закашлялся и скоро ушел, мрачно покосившись на толстый немецкий чемодан, загромождавший проход.
Ах, этот немец! Он испортил всю музыку...
Немец оказался, однако, довольно добродушным малым и сразу выложил свои карты... Дело в том, что у него была запасена где-то, на границе Румынии, невеста, и он собирался жениться, для чего и выхлопотал трехмесячный отпуск... И вот, проездом в Румынию, ему пришло в голову заехать к "коллеге" и погостить недельку-другую в Мелихове.
При последних словах я внутренно похолодел за Чехова и решил во что бы то ни стало спасти его от немца... Я чуял как художник, что Чехов не только был переутомлен недавним московским наваждением, но именно находился в том знакомом художническом возбуждении, когда особенно хочется работать... И я стал усиленно гипнотизировать немца - я ему стал объяснять, что Чехов первый русский писатель и что он серьезно болен и нуждается в полнейшем покое. [...] Немец долго сосредоточенно думал, посмотрел с унынием на свой великолепный чемодан и вдруг решительно выпалил:
- Вы правы, Herr Щеглов: всякий черт сюда лезет!.. Давайте езжать назад!!
Я почти со слезами обнял благородного немца (сначала, признаться, я понял его фразу в единственном числе и не разобрал, что он ставит на одну доску свое шапочное знакомство и мою десятилетнюю писательскую дружбу!).