Выбрать главу

Безвыездно жили в доме старики, большей частью Мария Павловна и постоянно наезжали братья А.П. - Иван П. и Мих. П.

Старики были чудесные. Отец, Павел Егорович, высокий, крупный, благообразный старик, в свое время был крутенек и воспитывал детей по старинке, почти по Домострою - строго и взыскательно. Но ведь в его время широко было распространено понятие "любя наказуй", и строг он был с сыновьями не из-за жестокости характера, а, как он глубоко верил, ради их же пользы. Но в дни, когда я узнала его, он вполне признал главенство А.П. Он чувствовал всей своей крепкой стариковской справедливостью, что, вот, он вел свои дела неудачно, не сумел обеспечить благосостояние своей семьи, а "Антоша" взял все в свои руки, и вот теперь, на старости лет, поддерживает их и угол им доставил - и оба они, и старик и старушка, считали главой дома "Антошу". Павел Егорович всегда подчеркивал, что он в доме не хозяин и не глава, несмотря на трогательно почтительную и шутливую нежность, с которой молодые Чеховы с ним обращались: но в этой самой шутливости, конечно, уже было доказательство полнейшего освобождения от родительской власти, бывшей когда-то довольно суровой. Однако ни малейшего по этому поводу озлобления или раздражения у старика не чувствовалось.

Он жил в своей светелке, похожей на монашескую келью, днем много работал в саду, а потом читал свои любимые "божественные книги" - огромные фолианты жития святых, "Правила веры" и пр. Он был очень богомолен: любил ездить в церковь, курил в доме под праздник ладаном, соблюдал все обряды, а у себя в келье отправлял один вечерню и всенощную, вполголоса читая и напевая псалмы. Помню, часто - когда я проходила зимним вечером мимо его комнаты в отведенную мне, я слышала тихое пение \235\ церковных напевов из-за дверей, и какой-то особенный покой это придавало наступлению ночи...

Ко мне он благоволил. Я всегда любила стариков и старушек, часто, в годы юности, именно их делала героями своих рассказов, чувствуя всю невысказанную патетику старости и близкого ухода... И мне никогда не было скучно слушать стариковские рассказы и поучения, поэтому П.Е. охотно принимал меня у себя в келейке, давал мне читать свой дневник, возил меня в церковь, иногда выражал сожаление, что вот Антоша так хорошо пел в церкви на клиросе в Таганроге, и голос у него был, когда он мальчуганом был - прямо ангельский... а вот теперь - отстал, не поет - что бы съездить в церковь да попеть?

Милый Павел Егорович! Когда он заболел и скончался{13} - в отсутствие сына, - я никогда не забуду, как убивалась и плакала кроткая Евг.Як. и все повторяла беспомощно, с характерным южным придыханием на букву г:

- Голубчик мой, а сливы-то я намариновала - так он их любил, и не попробует голубчик мой!

И было в этой бесхитростной "чеховской" фразе столько любви и жалости, и заботы прожитой вместе жизни, сколько не уместилось бы в длинной, пышной речи.

Я никогда не видела, чтобы Е.Я. сидела сложив руки: вечно что-то шила, кроила, варила, пекла... Она была великая мастерица на всякие соленья и варенья, и угощать и кормить было ее любимым занятием. Тут тоже она как бы вознаграждала себя за скудость былой жизни; и прежде, когда у самих не было почти ничего - если случалось наварить довольно картошки, она кого-нибудь уже спешила угостить. А теперь - когда появилась возможность не стесняться и не рассчитывать куска - она попала в свою сферу. Принимала и угощала как настоящая старосветская помещица, с той разницей, что все делала своими искусными руками, ложилась позже всех и вставала раньше всех.

Помню ее уютную фигуру в капотце и чепце, как она на ночь приходила ко мне, когда я уже собиралась заснуть, и ставила на столик у кровати кусок курника или еще чего-нибудь, говоря со своим милым придыханием:

- А вдруг детка проголодается?..

И у нее в ее комнатке я любила сидеть и слушать ее воспоминания. Большей частью они сводились к "Антоше".

С умилением она рассказывала мне о той, для нее незабвенной минуте, когда Антоша - тогда еще совсем молоденький студентик - пришел и сказал ей: \236\

- Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Машу в школу!

(До этого за нее платили какие-то благожелатели.)

- С этого времени у нас все и пошло... - говорила старушка. - А он первым делом, - чтобы все самому платить и добывать на всех... А у самого глаза так и блестят - "сам, говорит, мамаша, буду платить".

И когда она рассказывала мне это - у нее самой блестели глаза, и от улыбки в уголках собирались лучи-морщинки, делавшие чеховскую улыбку такой обаятельной. Она передала эту улыбку и А.П. и М.П.

М.П. занималась всем по имению и особенно огородом. Хрупкая, нежная девушка с утра надевала толстые мужские сапоги, повязывалась белым платочком, из-под которого так хорошо сияли ее лучистые глаза, и целые дни пропадала то в поле, то на гумне, стараясь, где возможно, уберечь Антошу от лишней работы.

Такой дружбы между братом и сестрой, как между А.П. и М.П., или Ma-Па, как он звал ее, мне видеть не приходилось. Маша не вышла замуж{14} и отказалась от личной жизни, чтобы не нарушать течения жизни А.П. Она имела все права на личное счастье, но отказывала всем, уверенная, что А.П. никогда не женится. Он действительно не хотел жениться, неоднократно уверял, что никогда не женится, и женился поздно - когда уже трудно было предположить, что он на это пойдет по состоянию его здоровья. М.П. так и осталась в девушках и всю жизнь свою посвятила после его смерти хранению музея его памяти в Ялте, устроенного в их бывшем доме.

Из братьев старший, Иван Павлович, был тихий, серьезный человек с головой Христа. Нас с ним связывали хорошие личные отношения, я у него работала в народной читальне в Москве, урывая для этого дни от московской перегрузки. А младший, Михаил, был веселый, остроумный человек, обладавший всевозможными дарованиями - мастер на все руки. Он и писал - рассказы, пьески, - но ни одной минуты не завидовал славе брата и спокойно нес свою литературную "неизвестность". С ним мы в Москве веселились, справляли "Татьяну" и т.п. Впоследствии он издавал журнал "Золотое детство", который целиком писал сам, причем дети его выдумывали ребусы и шарады, жена делала "приложения" в виде выкроек для кукол и т.п. Дружба наша не прекращалась до конца его жизни.

Жизнь в Мелихове шла мирно и тихо. Все свободное от работы и занятий время А.П. проводил в саду. Он сам \237\ сажал, высеивал, обмазывал яблони чем-то белым, подрезал розы и гордился своим садом. Писал: "...Да, в деревне теперь хорошо. Не только хорошо, но даже изумительно. Весна настоящая, деревья распускаются, жарко. Поют соловьи, и кричат на разные голоса лягушки. У меня ни гроша, но я рассуждаю так: богат не тот, у кого много денег, а тот, кто имеет средства жить теперь в роскошной обстановке, которую дает ранняя весна"{15}. И каждый розовый куст, каждый цветок, который он сам сажал, - пробуждал в нем действенность, отмечался им и казался ему богатством. Каждую аллею, каждое дерево показывал он в особом освещении:

"Вот эти сосны особенно хороши на закате, когда стволы совсем красные... А Мамврийский дуб (так он прозвал дуб, старый и ветвистый, оставшийся от старого сада) надо смотреть в сумерки - он таинственный тогда такой..." С какой гордостью он показывал мне, бывало, каждый новый розовый куст, каждый тюльпан, расцветающий весной, и говорил, что для него нет больше удовольствия, чем следить, "как он лезет из земли, как старается" - и потом пышно расцветает. Я редко встречала мужчин, - кроме разве садоводов, которые так любили бы и знали цветы, как А.П. Ему даже не странно было дарить цветы, хотя это было не принято по отношению к мужчинам. Но я помню, как, когда он уезжал за границу, как-то мне захотелось ему привезти цветов на дорогу, и я подарила ему букет бледно-лиловых гиацинтов и лимонно-желтых тюльпанов, сочетание которых ему очень понравилось. На одной из книг, томик пьес, который он подарил мне, - стоит шутливая надпись: "Тюльпану души моей и гиацинту моего сердца, милой Т.Л." - и наверно, когда он делал эту надпись, перед его глазами встала Москва, первая капель, мартовский ветер, обещающий весну... и наша веселая компания, приехавшая на Курский вокзал проводить его и чокнуться стаканами вина, пожелав счастливого пути... Когда Чехов писал о цветах - он находил свои слова. Фраза, которую он вкладывает в уста Сарры в "Иванове", просится в стих: