На почве такой интуиции произошла неприятная и много крови испортившая Чехову история у него с Левитаном. Левитан был большим другом Чехова. И вдруг между ними вспыхнула ссора, настоящая, серьезная - вспыхнула она из-за С.П.Кувшинниковой. Дело было так: Чехов написал один из лучших своих рассказов "Попрыгунья", на который несомненно его натолкнуло что-то из жизни С.П. Только писатель может понять, как преломляются и комбинируются впечатления от виденной и слышанной жизни в жизнь творчества.
С наивностью художника, берущего краски, какие ему \249\ нужно и где только можно, Чехов взял только черточки из внешней обстановки С.П. - ее "русскую" столовую, отделанную серпами и полотенцами, ее молчаливого мужа, занимавшегося хозяйством и приглашавшего к ужину, ее дружбу с художниками. Он сделал свою героиню очаровательной блондинкой, а мужа ее талантливым молодым ученым. Но она узнала себя - и обиделась. А.П. писал по этому поводу одной из своих корреспонденток:
"Можете себе представить, одна знакомая моя, 42-летняя дама узнала себя в 20-летней героине моей "Попрыгуньи", и меня вся Москва обвиняет в пасквиле.
Главная улика - внешнее сходство: дама пишет красками, муж у нее доктор и живет она с художником..."{37}
Левитан, тоже "узнавший себя" в художнике, также обиделся, хотя в сущности уж для него-то ничего обидного не было и уж за одну несравненную талантливость рассказа надо было "простить автору все прегрешения". Но вступились друзья-приятели, пошли возмущения, негодования, разрасталась тяжелая история, и друзья больше года не виделись и не разговаривали, оба от этого в глубине души страдая.
А у С.П. несомненно Чехов наступил на какое-то больное место: никто не знал, что в их отношениях с Левитаном уже есть трещина, которая и привела к полному разрыву - опять-таки года через два-три после написания рассказа...
Как раз в это время, когда бедная С.П. уже дочитала последние страницы своего романа, как говорил ее оригинальный муж, я зимой собралась в Мелихово и по дороге заехала к Левитану, обещавшему показать мне этюды, написанные им летом на Удомле, где мы вместе жили. У Левитана была красивая в коричневых тонах мастерская, отделанная для него Морозовым в особняке на одном из бульваров. Левитан встретил меня, похожий на веласкесовский портрет в своей бархатной блузе; я была нагружена разными покупками, как всегда когда ехала в Мелихово. Когда Левитан узнал, куда я еду, он стал по своей привычке длительно вздыхать и говорить, как тяжел ему этот глупый разрыв и как бы ему хотелось туда по-прежнему поехать.
- За чем же дело стало? - говорю с энергией и стремительностью молодости. - Раз хочется - так и надо ехать. Поедемте со мной сейчас!
- Как? Сейчас? Так вот и ехать?
- Так вот и ехать, только руки вымыть! (Он был весь в красках.) \250\
- А вдруг это будет не кстати? Вдруг он не поймет?
- Беру на себя, что будет кстати! - безапелляционно решила я.
Левитан заволновался, зажегся - и вдруг решился. Бросил кисти, вымыл руки, и через несколько часов мы уже подъезжали к мелиховскому дому.
Всю дорогу Левитан волновался, протяжно вздыхал и с волнением говорил:
- Танечка, а вдруг (он очень приятно грассировал) мы глупость делаем?
Я его успокаивала, но его волнение заражало и меня, и у меня невольно стало сердце екать: а вдруг я подведу его под неприятную минуту? Хотя, с другой стороны, зная А.П., уверена была, что этого не будет.
И вот мы подъехали к дому, залаяли собаки, выбежала на крыльцо Маша, вышел закутанный А.П., в сумерках вгляделся - кто со мной? Маленькая пауза потом крепкое рукопожатие... и заговорили о самых обыкновенных вещах, о дороге, о погоде - точно ничего и не случалось.
Это было началом возобновления дружеских отношений, не прерывавшихся уже до смерти Левитана, которого А.П. и навещал и лечил.
Но историю с Кувшинниковой Чехов очень не любил. Постоянно поддразнивал ею Лику, сохранявшую с С.П. хорошие отношения, а мне как-то написал по поводу одного моего рассказа: "А все-таки вы не удержались и на стр. 180 описали-таки С.П."{38} Он напрасно поддразнивал меня этим: в том рассказе я ее не описывала. Много лет спустя, когда ни ее, ни Левитана, ни д-ра Кувшинникова уже не было в живых, я действительно описала их историю в рассказе "Старшие", напечатанном в "Вестнике Европы".
Когда Чехов продал Мелихово{39} и окончательно переселился в Ялту, у меня точно оторвался кусочек сердца. В это же время умерла моя кормилица, так что мне стало больше незачем ездить в Лопасню...
Продал он свое любимое Мелихово в связи с болезнью, заставлявшей его искать более теплого климата, и смертью старика отца. Он умер в 1898 году, внезапно. И после его смерти А.П. писал сестре: "Мне кажется, что после смерти отца в Мелихове будет уже не то житье, точно с дневником его прекратилось и течение мелиховской жизни"{40}. Так оно и было - и закрылись самые светлые страницы жизни А.П.
И так сложилось, что А.П. не был в Москве на первом представлении "Чайки". Может быть, даже сознательно не \251\ был - слишком больно отозвалось в его душе крушение "Чайки" в Петербурге. Он был в Ялте, в то время когда и Художественный театр и все его близкие переживали волнения в ожидании премьеры... Очень волновалась и я. Но с первых минут, с первых слов несравненных Маши - Лилиной и Медведенки - Тихомирова я просто забыла, что я в театре, что это пьеса, и чувствовала небывалое в театре ощущение: будто это не сцена и не актеры, а живая жизнь - и мы все случайно подсматриваем ее... Это впечатление разделяли и все зрители. После того знаменитого "гробового молчания", которое - когда опустили в последний раз занавес длилось несколько секунд (а кто не знает, как беспощадно растягиваются секунды на сцене) и которое довело участников спектакля чуть не до отчаяния, так как они это молчание потрясенной публики приняли за провал, вдруг разразился ураган восторга. Даже тишайший Эфрос - критик и журналист человек, необычайно сдержанный и задумчивый, "вышел из берегов": вскочил на стул, кричал, бесновался, плакал, требовал послать Чехову телеграмму. С этой минуты театр победил его, как и всю Москву, за исключением очень немногих.
Выйдя из театра, я сейчас же послала А.П. телеграмму{41}. Он откликнулся письмом:
"Милая кума, поздравляю вас с новым годом, желаю провести оный в добром здравии и благополучии, и дождаться многих предбудущих. Телеграмму вашу получил и был тронут до глубины души. И письмо ваше пришло первым, и, так сказать, первой ласточкой, принесшей мне вести о "Чайке", были вы, милая, незабвенная кума. Как вы поживаете? Когда пришлете мне вашу книжку стихов? Кстати - ваше стихотворение "Монастырь" - просто прелесть, одно великолепие. Очень, очень хорошо. Здесь, в Ялте, продолжается теплая погода, хочется снегу. Жму руку, будьте здоровы. Не забывайте вашего кума кучера Антона"{42}.
Кстати сказать - стихотворение, о котором вспоминает А.П., было навеяно похоронами его отца в Новодевичьем монастыре...
Всю зиму после премьеры "Чайки" я радовалась ее успеху. Она шла при переполненном театре, и часто я, возвращаясь домой поздним вечером мимо "Эрмитажа" в Каретном ряду, где тогда помещался Художественный театр, наблюдала картину, как вся площадь перед театром была запружена народом, конечно главным образом \252\ молодежью, студентами, курсистками, которые устраивались там на всю ночь - кто с комфортом, захватив складной стульчик, кто с книжкой у фонаря, кто, собираясь группами и устраивая танцы, чтобы согреться - жизнь кипела на площади, - с тем, чтобы с раннего утра захватить билет и потом уже бежать на занятия, не смущаясь бессонной ночью. Грела и поддерживала молодость...
Художественный театр реабилитировал и заново создал "Чайку", но смело можно сказать, что и "Чайка" создала Художественный театр, во всяком случае все чеховские пьесы - это лучшее, что театр создал. Чехов даже преувеличивал роль Художественного театра в успехе своих пьес, и помню, когда я как-то сказала ему (речь шла о "Трех сестрах"), что в его пьесах поражает именно то, что, смотря их, как будто не в театре сидишь, а подсматриваешь чужую жизнь, он улыбнулся, прищурив глаза так, что кругом них собрались чеховские "лучики", и сказал: