Выбрать главу

Я с трудом встала и пошла его провожать.

- Так не увидимся, - повторил он. Я молчала и только вяло пожала его руку.

Мы жили на четвертом этаже. Вся лестница была ярко освещена. Я стояла на площадке и смотрела, как он бежит вниз. На первом повороте я его окликнула:

- Антон Павлович!

Он остановился и поднял голову. Подождал и опять побежал.

Я ничего не сказала.

VII

Когда Антон Павлович ушел, я закуталась в платок и стала ходить по комнатам. Ходила и тихо стонала. Было не то что больно, а невыносимо тревожно, тесно в груди. Перед глазами все стояло лицо Антона Павловича, строгое, с холодными, требовательными глазами. Представлялись и жалкие остатки ужина на блюдах... Невольно я отмахивалась рукой: фу! Кошмар! /231/

Очень устала ходить и немного пришла в себя. В голове облака начали проясняться, исчезать.

"Я вас любил..." - вдруг ясно прозвучало в ушах.

Я пришла в темный кабинет и села на прежнее место.

"Знали вы это?"

Закрыв глаза, я сидела, откинувшись на спинку кресла.

"Я любил вас. Мне казалось, что нет другой женщины на свете, которую я мог бы так любить..."

Я закрыла лицо руками и дрожала.

"...еще тяжелее расстаться... Еще тяжелее..."

И тогда я заплакала.

"А теперь? - думала я, - кончено? Расстались? Завтра уедет в Москву. Я - не такая, как была: неинтересная, вялая, сонная, негостеприимная. Подурнела, постарела... Любил... И за это теперь ненавидит. И глаза ненавидящие... Кончено, все кончено! и свидания, и дружба, и переписка. Расстались, а ему не тяжело".

И вдруг я вспомнила: а мои рукописи-то он взял! Долго искал, нашел и взял. Значит, вернет, может быть напишет что-нибудь? Еще, значит, не все кончено... Не совсем все, можно еще ждать чего-то? Читать будет мое. Конечно, из великодушия, по доброте своей, но со скукой, с досадой, может быть с отвращением. Ах, лучше бы не читал!

Я плакала навзрыд, вытирая мокрое лицо мокрым платком.

- Нет, я не знала! - повторяла я про себя, отвечая на его вопрос: знали ли вы? - Нет, я не знала! Я была бы счастлива, если бы знала, а я не была счастлива, никогда, никогда!

"Вас любить можно только чисто и свято на всю жизнь. Я боялся коснуться вас, чтобы не оскорбить".

Он это сказал. И еще: "Вы были для меня святыней..."

Я встала и зажгла свечу.

- Не забыть бы ни одного слова! записать. Я сейчас плохо понимаю, но я еще слышу его голос. Припомнить все! Потом пойму. - Я записывала и, если только представляла слова не в том порядке, сейчас слышала это. Вызывала голос и восстанавливала точно. Он говорил много, я записала мало, только то, что звучало в ушах его голосом. /232/

Почему-то меня эта запись немного успокоила. Я начала рассуждать.

Да когда же это я успела постареть, подурнеть и т.д.? Ведь только вчера (неужели вчера?) мы болтали и хохотали, и оба чувствовали ту близость, которая возникла между нами с самой первой встречи.

И вчера он хотел видеться все дни, которые он пробудет в Петербурге.

И зачем было ему говорить о своей былой любви?

А если он страдал весь вечер, как и я? Я обещала, что мы будем одни, и вдруг напустила на него эту Ш., которая истерзала его.

А если... если он не решился сказать "люблю" и сказал "любил" и ждал моего ответа, а я сидела как мертвая и не сказала ни одного слова? Если эти ненавидящие глаза и гневное лицо были выражением страдания? Если мы оба не поняли друг друга и я думала, что Антон Павлович "бросил" меня, а он думал, что я молчу, потому что равнодушна, хочу спать и мне надоели гости?

Я переходила от одного предположения к другому, но когда я останавливалась на мысли, что я оттолкнула Антона Павловича, мне было еще тяжелее, чем когда я думала, что я надоела ему. И неразрешим был вопрос: хотел ли Антон Павлович сблизиться, или хотел он отделаться от меня.

Уж очень невероятна, невозможна для меня была мысль, что он не только любил, но и любит меня до сих пор.

Запуталась я и замучилась ужасно.

А на другой день я получила с посыльным пакет с книгой и моими рукописями и письмо{232}. Книга была только что вышедший сборник его рассказов с сухой надписью: "Л.А.Авиловой от автора". Письмо следующее:

"15 февраля 1895 года. СПБ.

Несмотря даже на то, что в соседней комнате пели Маркони и Баттистини, оба Ваши рассказа я прочел с большим вниманием. "Власть" милый рассказ, но будет лучше, если Вы изобразите не земского начальника, а просто помещика. Что же касается "Ко дню ангела", то это не рассказ, а вещь, и притом громоздкая вещь. /233/ Вы нагромоздили целую гору подробностей, и эта гора заслонила солнце. Надо сделать или большую повесть, этак листа в четыре, или же маленький рассказ, начав с того момента, когда барина несут в дом.

Резюме: Вы талантливый человек, но Вы отяжелели, или, выражаясь вульгарно, отсырели и принадлежите уже к разряду сырых литераторов. Язык у Вас изысканный, как у стариков. Для чего это Вам понадобилось ощупывать палкой прочность поверхности снега? И зачем прочность, точно дело идет о сюртуке или мебели (нужно плотность, а не прочность). И поверхность снега тоже неловкое выражение. Затем встречаются и такие штуки: "Никифор отделился от столба ворот" или "отделился от стены".

Пишите роман. Пишите роман целый год, потом полгода сокращайте его, а потом печатайте. Вы мало отделываете, писательница же должна не писать, а вышивать по бумаге, чтоб труд был кропотливым, медлительным. Простите за сии наставления. Иногда приходит желание напустить на себя важность и прочесть нотацию. Сегодня я остался, или, вернее, был оставлен, завтра непременно уезжаю.

Желаю Вам всего хорошего. Искренне преданный

Чехов".

Разбранил меня Антон Павлович: "отяжелела, отсырела". Сердится. А я уже успела о многом размыслить и хотя не пришла ни к чему определенному, но, казалось мне, стала рассуждать логично. Очень мне не по душе была эта логика, очень не хотелось ей подчиняться, но должен же был разум взять верх над чувством? Из-за этого чувства сколько уж я наделала глупостей! Пригласила Антона Павловича, когда Миши не было дома. Что он мог подумать? Соблазняла его тем, что мы будем одни. Что он мог заключить?

Все это я делала без дурного умысла и воображала, что и Антон Павлович не видит в этом ничего предосудительного. А теперь я вспоминала слова Миши: "Удивительно, до чего ты наивна! Прямо до глупости. Все мужчины более или менее свиньи, и надо с этим считаться. Не клади плохо, не вводи вора в грех. У тебя же какая-то мания доверия. Сколько раз я тебе говорил: не суди по себе. Ты урод. У тебя темперамента ни /234/ на грош, а воображения - сверх головы. Ты не знаешь людей, а воображаешь их, считаешь их такими, какими тебе захочется их видеть, ну и садишься в лужу".

Я поняла, что села в лужу.

Оставалось только повиниться Мише, лишний раз услыхать от него горькую правду, а затем... затем предать все забвению и опять жить без праздничного, яркого солнца, без этого тайного счастья, уже привычного, уже необходимого.

Но "у женщины логики нет", - всегда говорил Миша. И опять он оказывался прав (я всегда огорчалась, когда он оказывался прав).

Я не знаю, как это случилось, но вдруг все мои рассуждения смело, как вихрем. И этот вихрь была моя вера, моя любовь, мое горе.

"Я вас любил и думал только о вас..."

И я решила. Он уехал потому, что я оттолкнула его. Да, конечно, я оттолкнула! Я причинила ему боль. И он не знает, в каком я была состоянии... и какое это было ужасное недоразумение... и как мне тяжело.

Промучившись еще дня два, я приняла решение. В ювелирном магазине я заказала брелок в форме книги. На одной стороне я написала: "Повести и рассказы. Соч. Ан.Чехова", а с другой - "Стран. 267, стр. 6 и 7".

Если найти эти строки в книге, то можно было прочесть: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее"{234}.

Когда брелок был готов, я вырезала в футляре напечатанный адрес магазина, запаковала и послала в Москву брату. А его просила отнести и отдать в редакцию "Русской мысли".