Выбрать главу

- Да кто же говорит? - горячо протестовал Алеша.

- Миша говорит: все мужчины более или менее свиньи. Разве его можно приравнивать ко всем? Ни к кому я бы в гостиницу не поехала ни за что, а к нему поехала, потому что нет человека чище, выше, благороднее, чем он.

Алеша сказал:

- И сегодня, ты увидишь, он не виноват...

Алеша вошел в гостиницу один, но пробыл там недолго. Взял меня под руку, и мы пошли обратно.

- Не вернулся, - сказал он. - Говорят, приехал больной. Завтра еще справлюсь.

Опять стал накрапывать дождь и скоро пошел редкий, но крупный. Стало как будто еще теплей и ароматнее.

На другой день пришел Алеша и сообщил, что Антон Павлович серьезно заболел и его отвезли в клинику.

А 25-го утром я получила записку:

"Москва, март 1897 г.

Вот Вам мое преступное curriculum vitae* в ночь под субботу я стал плевать кровью. Утром поехал в Москву. В 6 часов поехал с Сувориным в Эрмитаж обедать и едва сел за стол, как у меня кровь пошла горлом форменным образом. Затем Суворин повез меня в Славянский базар; доктора; пролежал я более суток - и теперь дома, т.е. в Больш. моск. гостинице.

______________

* краткое жизнеописание (лат.).

Ваш А.Чехов

Понедельник". /257/

Около трех дня во вторник мы с Алешей входили в приемную клиники. Нас встретила женщина в белом: старшая сестра или надзирательница, не знаю.

- Вот... моя сестра хотела бы видеть Чехова, - сказал Алеша.

На лице женщины в белом выразился ужас, и она подняла плечи и руки.

- Невозможно! Совершенно невозможно! Антон Павлович чрезвычайно слаб. Может быть допущена только Марья Павловна.

- А нельзя ли нам поговорить с доктором?

- С доктором? Но это бесполезно. Он скажет вам то же, что и я.

- А все-таки я хотел бы...

Сестра пожала плечами, подумала и вышла.

Пришел доктор и сразу заявил:

- Антона Павловича видеть нельзя. Допустить вас я не могу ни в коем случае.

Тогда заговорила я.

- В таком случае передайте ему, пожалуйста, что я сегодня получила его записку и... вот... приходила, но что меня не пустили.

- Сегодня получили записку? Но он заболел еще третьего дня.

Я достала письмо Чехова и протянула ему.

- Он писал вчера.

Доктор отстранил письмо и насупился.

- Подождите, - сказал он и быстро вышел.

- Видишь? Пустит... - сказал Алеша.

Когда доктор вернулся, он сперва пристально посмотрел на меня, покачал головой и развел руками.

- Что тут поделаешь? - сказал он. - Антон Павлович непременно хочет вас видеть. Постойте... Вы в Москве проездом?

- Да.

- И это, чтобы видеться с вами, он, больной, поехал из деревни в такую погоду?

- Приехал Суворин... - начала я.

Доктор усмехнулся.

- Так, так! И, чтобы встретиться с Сувориным, он рискнул жизнью? Дело в том, сударыня, что он опасен, что всякое волнение для него губительно. Вам, конечно, /258/ лучше знать, что вы делаете. Я снимаю с себя ответственность. Да.

Я растерялась.

- Что же мне делать? Уйти?

- Невозможно теперь. Он вас ждет. Волнуется. Что тут поделаешь? Идемте.

Мы стали подниматься по лестнице.

- Чтобы он не говорил ни слова! Вредно. Помните: от разговора, от волнения опять пойдет кровь. Даю вам три минуты. Три минуты, не больше. Сюда... Ну... ну... - мягче прибавил он, - ничего... Сами будьте спокойнее. Через три минуты приду.

Он лежал один. Лежал на спине, повернув голову к двери.

- Как вы добры... - тихо сказал он.

- О, нельзя говорить! - испуганно прервала я. - Вы страдаете? Болит у вас что-нибудь?

Он улыбнулся и показал мне на стул около самой кровати.

- Три минуты, - сказала я и взяла со стола его часы. Он отнял их и удержал мою руку.

- Скажите: вы пришли бы?

- К вам? Но я была, дорогой мой.

- Были?! О, как не везет нам! не везет нам!

- Да не разговаривайте! нельзя. И это не важно.

- Что?

- Что я была и...

- Не важно? Не важно?

- Ведь лишь бы вы скорей поправились.

Он нахмурился.

- Так не важно?

- Ну, в другой раз. Ведь вы знаете, что все будет, как вы хотите.

Он улыбнулся.

- Я слаб, - прошептал он. - Милая...

- О чем вам рассказать, чтобы вы молчали?

- Сегодня едете?

- Нет, завтра.

- Так завтра непременно приходите опять. Я буду ждать. Придете?

- Конечно.

Вошел доктор и с любезной улыбкой обратился к Чехову: /259/

- Пора, Антон Павлович. Не утомитесь.

- Минутку... Лидия Алексеевна! У меня просьба...

Доктор предупреждающе поднял палец и потом подал ему листик бумаги и карандаш. Антон Павлович написал:

"Возьмите мою корректуру{259} у Гольцева в "Русской мысли" сами. И принесите мне почитать что-нибудь ваше и еще что-нибудь".

Когда я прочла, он взял у меня записку и приписал:

"Я Вас очень лю... благодарю". "Лю" он зачеркнул и улыбнулся.

Я простилась и пошла к двери.

Вдруг Антон Павлович окликнул меня.

- Лидия Алексеевна! Вы похожи на гастролершу! - громко сказал он.

- Это платье - Чайка, - смеясь, сказала я.

Доктор возмутился:

- Антон Павлович! Вы сами врач... Завтра, если вам будет хуже, - никого не пущу. Никого!

Мы с Алешей шли обратно, и я все время утирала слезы, которые катились по лицу.

Алеша молча отдувался и вздыхал.

- Алеша, - сказала я, - ты меня не жалей: у меня на сердце тепло, тепло...

XIII

Дома меня ждали две телеграммы. Одна: "Надеюсь встретить 27. Очень соскучились". Другая: "Выезжай немедленно. Ждем целуем".

На другое утро третья: "Телеграфируй выезде. Жду завтра непременно".

Я отправилась в редакцию "Русской мысли" к Гольцеву за корректурой.

Гольцев удивился.

- Зачем она ему сейчас? Успел бы позже.

Узнав, что я была в клинике, он стал меня расспрашивать о состоянии здоровья Чехова и подозвал еще двух или трех лиц.

- Вот... свежие новости об Антоне Павловиче.

- Плохо, что весна, - сказал кто-то. - Вчера река прошла. Это самое опасное время для таких больных. /260/

- Я слышал, что он очень плох, очень опасен... - сказал еще кто-то.

- Значит, к нему допускают посетителей?

- Нет, нет, - сказал Гольцев. - Лидия Алексеевна передаст ему наши поклоны и пожелания. И скажите ему, что с корректурой спеха нет. Пусть не утомляется.

Я ушла из редакции очень расстроенная. Антон Павлович не произвел на меня впечатления умирающего, а тут говорили, что он очень, очень плох, упоминали про реку... "Самое опасное время"... Чувствовалось, что считали его погибшим.

Идти в клинику было рано (раньше двух меня не пустили бы), и я пошла на реку.

На Замоскворецком мосту я подошла к перилам и стала глядеть вниз. Лед уже шел мелкий, то покрывая собой всю реку, то оставляя ее почти свободной. День был солнечный, какой-то особенно голубой и сияющий, но в нем мне чудилась угроза, как и в мчащейся из-под моста буйной, нетерпеливой реке. Набегали льдины, кружились и уносились вдаль. Мне казалось, что река мчится все скорее и скорее, и от этого слегка кружилась голова.

Вот... Подточило, изломало, осилило и уносит. И жизнь мчится, как река, и тоже подтачивает, ломает, осиливает и уносит. "Самое опасное время"... "Плох Антон Павлович! Очень плох!"

Припоминалась мне его печать, которой он последнее время запечатывал свои письма. На маленьком красном кружочке сургуча отчетливо были напечатаны слова: "Одинокому везде пустыня".

"До тридцати лет я жил припеваючи", - как-то сказал он мне.

После тридцати осилила, изломала жизнь? И теперь уносит?

Эх, жизнь! Могла ли она удовлетворить такого исключительного человека, как Чехов? Могла ли не отравить его душу горечью и обидой? Эту глубокую, чистую душу, такую требовательную к себе.

Не нашел счастья Антон Павлович! Едва прошел хмель молодости, когда беспредметно бьет ключом в груди радость бытия, едва он серьезно и требовательно оглянулся кругом, как уже начал себя чувствовать в пустыне, как уже стал одиноким. Быть может, смутно /261/ было вначале это чувство, но становилось все определеннее, все ощутимее, иначе, к чему бы заказывать себе такую печать?{261} И, возможно, не понимал он и не знает и теперь, что слишком высоко стоит он над всеми и что по его росту в нашей жизни счастья для него еще нет.